Дьякон и смерть

ДЬЯКОН И СМЕРТЬ

   Когда у павловского дьякона, Макара Иваныча, заболела жена ему самому пришлось стряпать обед, ходить за птицей и доить корову. Жена, женщина крупная, соответственно и хозяйственные предметы любила большие и тяжелые. Дьякон же, человек маленький, красноносый и лысый, едва управлялся с горшками и ухватами.

    Помогало только самолюбие.

    - Бабье дело - да не сделать!

    Он сновал и суетился между жбанами горшками и корчагами, с круглыми очками на носу, как алхимик или добрый волшебник, разговаривал с ними, как с друзьями или врагами, - смотря по обстоятельствам, впрочем, одинаково добродушно:

   - Лезь, лезь, злодей... во имя Господне, - говорил он горшку со щами, поталкивая его в печь.

    Потный, красный, в потерявшем цвет подряснике, он самодовольно смотрел в жерло печи, опираясь на ухват, как воин на пику; и благосклонно советовал горшку:

    - Кипи во славу Божию!

   Но щи закипели совсем не во время, в печи поднимался шум и треск... дьяконица стонала за перегородкой, причитая жалобно. Окруженный тучею мух, дьякон метался у печи и, призывая на помощь всех святых, сражался с ухватами. Но тяжелый горшок только колыхался в печи, расплескивался, случалось, и опрокидывался, - пока однажды дьякон не додумался подложить под ухват скалку и, таким образом, извлек горшок из печи на весу. Этим он долго хвастал перед дьяконицей, воздавая хвалу преимуществу мужского ума перед

   женским, но никогда не забывал смиренно добавлять:

   - Думаешь: совсем человек пропал... а Господь-то и надоумил! Слышу, как бы шепчет кто-то на ухо: - подложи скалочку...

    С коровой было много труднее. Черная, без отметинки, нрава строптивого, она при одном виде дьякона приходила в негодование, не стояла на месте, брыкалась и яростно мычала, точно ей наносили оскорбление! Напрасно дьякон перебирал все милые слова и

   вспоминал знакомых святых.

    - Ну, стой, милая... ну, во имя Божие! Утиши тя Микола угодник. Сто-о-й, стерва!

   Попадало и в бок дьякону, и в подойник. Тогда дьякон пустился на хитрости и, полагая, что корову смущает подрясник, надел женино платье и по-бабьи повязался платочком. Корова, хотя и оглядывалась подозрительно и с недоумением, но стояла спокойнее. А дьякон про себя посмеивался:

    - Перехитрил во славу Божию!

   Усталый, но торжествующий, приносил он жене парного молока и говорил:

    - Собственноручного удою... испей-ка во здравьице!

    Дьяконица лежала в чулане, где было темно и прохладнее, чем в комнатах. Она возвышалась на постели большой и тяжелой, неповоротливой тушей, могла двигать только руками и головой: всё остальное распухло, налилось, надулось; ноги были как два тяжелых бревна, долго пролежавших в болоте. Дьяконица ясно представляла свое положение, и оттого лицо у нее было всегда серьезное, как бы погруженное в думу, но речь спокойная.

    - На кончике света держусь, - говорила она, - вот до сердца дойдет... и преставлюсь. Но дьякон горячо протестовал:

    - Не бойся, старуха. Еще поживем во славу Божию!

    - Да я не боюсь. Тебя, дурака, жалко оставлять. А кто смерти боится, и в рай не попадет...

    - Я хитрый! - бахвалился дьякон. И утешительно подмигивал дьяконице:

   - Погоди, я и смерть перехитрю!

    Однако беспокойство его с каждым днем росло. Иногда он впадал в отчаяние, уходил в клеть и там, уткнувшись лицом в сено, плакал и говорил Богу жалостливые слова. Когда же слова и слезы иссякали, он шел на речку, бултыхался в воде, подобно тюленю, и орал на всю окрестность:

    - Го-го-го-о... вот так холодок, во славу Божию!

    И возвращался к дьяконице веселый, пытался забавлять ее тяжеловесными шутками, необыкновенно довольный, когда она чуть-чуть улыбалась. Ночью же он беспокойно ворочался, не спал и всё думал, всё думал об одном и том же: как помочь дьяконице? О фельдшере нечего и думать... больница за сорок верст, своей лошади нет, соседские в работе. Да и не поедет фельдшер даром, а денег нет! А денег-то, худо-бедно, на фельдшера да на лекарства... рублей пять надо! На пять рублей птицы не наберется, да и ту еще на базар

   везти. Корову продать... всё питание!

    - Хоть бы помер кто! - шептал дьякон. И пугливо спохватился.

    - Прости, Господи... что это я, как обмолвился! Нет, уж лучше пусть родится кто, во славу Божию. Хоть доходу и поменьше, зато в прихожанах прирост. А впрочем... вот к слову сказать про Масленникова. Зря человек на свете зажился. Ведь так человек на людской бедноте отъелся, что в брюхе червь завелся. Конечно, и червю надо питаться, - тварь Божия... а человек от мается! Всё бы нам, глядишь, сорокоуст заказали. Да и похороны-то... доход на целый год. Можно бы самого доктора на ямских прикатить. Но всё это были только мечты.

    Павловский приход состоял из тридцати дворов, - много ли с них за год доходу соберешь? А дьякону, на псаломщицкой вакансии, всего только четвертая часть приходится... Священников сюда не назначали, а просто ссылали за разные провинности, или молоденьких посылали для практики, в ожидании лучшего прихода. И жили они здесь по месяцу, по два, а в остальное время дьякон являлся единственным представителем местного духовенства: служил часы, утреню, вечерню, поминал покойников, читал акафисты, сам трезвонил по праздникам на колокольне молитвенного дома; для совершения же крестин, похорон и других треб по воскресеньям приезжал соседний батюшка. Дьякон прожил в этом приходе уже восемь лет, и за это время перед ним прошло, по крайней мере, тридцать священников. Все они здесь страшно скучали и развлекались только повествованиями дьякона.

    А дьякон любил вспомнить старину. Когда-то он был сапожником в городе, очень искусным в своем ремесле, работал на купцов и господ военных.

    - По парисской моде мог, - хвалился он, - раз даже на губернаторшу полусапожки сделал, с выкрутасами, так очень даже довольна осталась. А городской голова, покойник Павел Степаныч, царство ему небесное, жить без меня не мог, потому - нога у него вся в мозолях... не сапог надо было шить, - произведение, можно сказать, с кондибобером, с клопштосом... Для каждой мозольки особый домнк! Так бывало, как наденет мою-то работку, вздохнет и скажет: - "без тебя бы, Макар Иваныч, погибель моя"... Он-то меня и в хор устроил.

    По воскресеньям Макар Иваныч пел в любительском хоре, и очень понравился владыке за свой отличный тенор, когда однажды владыка служил в слободском храме в день престола Казанской Божией Матери. Владыка пригласил его в свой хор. Макар Иваныч стал архиерейским любимцем. Макар Иваныч был на высоте славы и почета. Макара Иваныча приглашали на купеческие свадьбы. Его брал владыка с собою по епархии. Дьякон радостно смеялся, вспоминая всё это.

    - Макар Иваныч туда! Макар Иваныч сюда!

   Работу свою, к неудовольствию жены, он забросил совершенно. Его окружали друзья с басами и октавами, водили его по трактирам, воскуряли перед ним фимиам и советовали поступить на сцену.

    - Та-ал-лант, - рычали октавы.

   А басы хором гудели:

    - Валяй, брат... ей-Богу! Вон Миловзоров, тоже из наших архиерейских, какие в оперетке деньжищи загребает!

   Октавы слегка протестовали:

    - Фиг-гур-р-а у того, положим...

    - А чем у Макара Иваныча не фигура? Только каблуки повыше сделать... А он сам мастер. За люли малину короля изобразит!

    Октавы рычали:

    - К Славянскому!

    Макара Иваныча обнимали, целовали!

    - Ну-ка еще графинчик!

    Макар Иваныч растроганно, со слезами на глазах, заказывал графинчик и в то же время говорил:

    - Нет, я Господу послужу!

    Тенора заискивали перед Макаром Иванычем. Альты слушались движения его пальца. Дисканта, при встречах, пищали тонкими голосками:

   - Макар Иваныч, вам папаша кланяется!

   Даже регент, толстый великолепный дьякон, бас, - модник, всегда ходивший в белоснежных воротничках и рукавчиках, - относился к Макару Иванычу с уважением, и советовался с ним:

    - А не отхватать ли нам сегодня, Макар Иваныч, "Иже херувимы"-то Бортнянского?

    - Владыка более любит Турчанинова!

    - Ну, отхватаем Турчанинова!

    Дьякон вспоминал тогдашнюю жизнь свою - как бы путешествие по какому-то веселому морю, на корабле, украшенном флагами. Но в этом морс ему суждено было и утонуть... Вечный праздник, с колокольным звоном, архиерейскими выездами, торжественными богослужениями и парадными обедами... звон рюмок, больших и маленьких, в дыму трактиров, среди рыкающих октав и гудящих басов... вся эта прикосновенность к духовному миру привела однажды Макара Иваныча к поступку необдуманному. Он был на высоте славы и почета, но этого ему было уже мало: ему хотелось во всем быть первым. И в то же время жило в душе тайное желание: отчеркнуть чем-нибудь от себя свое прошлое, как бы окреститься в новую жизнь и уж невозбранно пребывать в духовно-певческом звании.

    И он "окрестился" в прямом смысле слова.

    В то время существовал в городе, среди мещан и ремесленников, обычай: после крещенского водосвятия омывать свои грехи купанием в ^Иордани", то-есть в проруби. Шли на это, конечно, наиболее отчаянные головы. Едва кончалось богослужение, как в разных местах реки бултыхались в ледяную воду молодцы, с вытаращенными глазами выползали оттуда при помощи друзей: их закутывали в тулупы и на быстрых тройках с гамом мчали в трактиры, где омывшийся выпивал водки с одного духу, сколько мог вместить, пока не согревался.

    Макару Иванычу пришлось проделать это с опозданием, после службы, когда река была уже пустынна. Он шествовал, окруженный рычащими октавами, басами уже в подпитии; даже мелюзга хора собралась посмотреть на удивительное зрелище.

    Шли с пением. Макар Иваныч - впереди, как бы под конвоем великанов, изрыгающих хвалу Господу, позади звякали бубенцы тройки. Переверзев нес огромный овчинный тулуп, а бас Громов держал подмышкой четверть в шелковом мешке из-под просфор.

    От мороза стоял в воздухе туман. Роща была серебристо-белая, неподвижная, застывшая - как в сказке. А с другой стороны, с горы, сквозь синеву морозной мглы смотрел город холодком своих окон и запушенных метелями крыш. Там высоко взметнулась к небу соборная колокольня, - с нея все еще плыл праздничный трезвон.

    Шествие остановилось у проруби. Она уже успелподернуться толстым слоем льда, и Переверзеву пришлось пробивать ее каблуками своих огромных сапожищ, Громов же кнутовищем очищал ее края.

    - Только под лед не нырни, - шутил Переверзев. А Громов советовал:

    - Коли мырнешь, запомни, во-н-н там три проруби, к ним плыви, от них светик идет. А мы петь будем, чтоб не сбился.

    Хор смеялся. Переверзев мрачно смотрел в лицо Макара Ивановича своими выпуклыми и от пьянства красными глазами.

    - А коль и впрямь мырнешь... не боишься?

   Макар Иваныч только засмеялся в ответ:

    - Господь выудит!

    И он выпрыгнул из одежды на ледяной мороз. Немедленно двое певчих перекинули ему подмышки полотенце.

    - С Бо-г-гом! - рычали октавы, словно провожая его в дальнюю дорогу.

   А хор загремел:

    - Во Иорда-а-а...ни...

    Темная вода бурлила. Макар Иваныч хотел крикнуть:

    - Та-щи-те!

    Не мог.

    На миг ему показалось, что всё вокруг замерзло; и роща, и город на горе, и небо, и певчие - всё превратилось в одну ледяную глыбу. Его багровое лицо с остановившимся взглядом стало таким страшным, что певчие инстинктивно потащили его воя, царапая до крови тело об острые края проруби. Подобно обмерзшему судаку, появился Макар Иваныч из проруби. Он стал как бы деревянным, звонким и ломким, лишенным движений, глаза стали круглы и бессмысленны, только челюсти дробно и не переставая стучали. И стучали они, пока завертывали его в тулуп, укладывали в сани, опрокидывали над насильно раскрытым ртом четверть, и потом лихо мчали по оживленным улицам, мимо дымящих домов, садов, покрытых инеем, и обледенелых на постах городовых, - прямо к "Плевне", в гудящем нутре которой принялись уже оттирать Макара Иваныча водкой и снутри, и снаружи. Но Макару Иванычу казалось, что внутри его течет огненная река, а снаружи весь мир - люди, и тусклые свечи, и самый гомон людской, - всё это сковано страшным морозом, от которого и сам он никак не может оттаять. Потом басы и октавы вокруг него стали вырастать до гигантских размеров; они пухли и ширились и наполняли пространство, но голоса их достигали к нему откуда-то издалека, и он никак не мог разобрать и понята их

   слов. А огненная река всё бурлила в нем и уж выступала из берегов. К вечеру Макар Иваныч превратился в пылающий костер, - он метался в бреду и кричал, не умолкая:

    - Лейте во-о-ду... тушите!

    После ему самому было удивительно вспоминать, как в бредовом видении он бегал сам вокруг себя с ведром в руках и плескал на себя воду. И он всегда был уверен, что это душа его хлопотала о спасении тела. И на се крики прискакала пожарная команда в ослепительных касках и со звоном, шумом, треском качала воду из пожарного рукава. По словам Макара Иваныча, - он шипел, корчился, но продолжал пылать. А вокруг него октавы и басы выплясывали какой-то дикий танец, хохотали, орали, пели и плескали на него горячей водкой. Регент же всё пытался прикрыть его тулупом, огромным и тяжелым, как туча, но тулуп загорался, и сам регент вспыхивал и превращался в язык пламени. А Макар Иваныч, или его душа, всё продолжали вопить.

    - Качай, слободская... кач-а-й!!

   Так продолжалось долго, очень долго, пока не появился в отдалении, в некоем золотоносном сиянии, архиерей, окруженный светлыми духами. Архиерей приблизился к Макару Иванычу и благословил его. Макару Иванычу стало так радостно, что он заплакал, и от слез его пламя стало потухать. А потом наступила тьма...

    Два месяца провалялся Макар Иваныч, а когда встал, подобно тени, и вздумал попробовать голос, то ему показалось, что это не он, Макар Иваныч, поет, а воет охрипшая собака. Он пришел в полное отчаяние.

    А жена, напротив, возрадовалась.

    - Сла-ва Тебе, Гос-поди!

    - Чему радуешься-то?

   - Да хоть водку жрать перестанешь, совсем спился... с приятелями-то. Ишь, допился до чего, - в прорубь полез!

    Он укоризненно и жалостно смотрел на нее.

    - Я пил, как духовное лицо... разве ты можешь это понять! Я, как царь Давид, веселился перед святынею. А теперь буду с горя пить, как сапожник!

    И он добавил еще:

    - Я по совести поступил... Господь это видит.

    - Вот и отнял голос-то!

    - Его воля! А тебе бы помолчать... знаешь, как у апостола сказано: жена да боится...

    - Ой, как страшно... испугалась!

    - Да, да, бояться и уважать должна!

    - Колодкой... хочешь?

    Она, впрочем, смеялась и в душе жалела его. Но он смотрел строго.

    - Помолчи, помолчи... Господь еще окажет себя! Вот тут-то и случилось самое удивительное. Макара Иваныча потребовал к себе владыка, и когда Макар Иваныч явился к нему, владыка долго и молча смотрел на него, покачивая головой.

    - Потерял голос-то?

    - Потерял, владыка святый...

    - Жаль... жаль! И что это тебе вздумалось в воду лезть, тенорок ты заблудший?

    - Грехи хотел омыть, владыка святый.

   Владыка чуть-чуть улыбнулся.

   - А я молился за тебя.

   -Знаю!-горячо вскричал Макар Иваныч, - видение мне было. Когда я пылал, как костер огненный, вы явились, владыка святый, в сонме светлых духов, и потушили! Владыка еще веселее улыбнулся.

    - Блаженны чистии сердцем, - сказал он.

   И задумался.

   - Что же мне теперь делать с тобой?

   Макар Иваныч молчал.

    - Хочешь в дьякона?

    Макар Иваныч смотрел, не понимая, широко раскрытыми глазами... и вдруг молча бросился на колени и поцеловал архиерейский сапог. И, как в тумане, слышал он голос владыки:

    - Только дай мне, владыке своему, слово... не пить!

    Макар Иваныч молча поднял, как бы в клятве, руку, но ничего не мог сказать, только заплакал. И всё в том же тумане он вышел, вернее выплыл, из архиерейского дома, и всё время этот туман прорезывался ярким солнечным лучом, зажигавшим душу его восторгом. Он чувствовал теперь какую-то особенную близость к Богу. - "Он будет духовным... чудо случилось! Он будет духовным... будет носить длинные волосы и подрясник! Он снова прослезился, и тут же на крыльце еще раз поднял к небесам руку и дал торжественное обещание: не пить больше ни капли водки!

    И сдержал его...

    Воспоминания совсем растравляли душу дьякона. Всегда ему удавалось перехитрить свою жизнь. Уж вот, казались, совсем пропал человек... а, глядишь, и самая он: а обращается на пользу. Это оттого, казалось, ему, что он всегда поступал по совести.

    А теперь? Что же делать теперь? Он бы согласился отрубить себе руку, если бы это помогло дьяконице. Он и мысли не допускал, что она может помереть! Он как-то не различал границ между собою и ею: ведь у них одна душа и одно тело. Он как будто чувствовал себя таким же тяжелым, распухшим, неповоротливым, как она.

    ...Он прокрался к ней в чулан и сел у изголовья.

    - Старуха...

    - Ну?

    - А что, ежели бабушку Карячиху пригласить?

   Дьяконица пошевелила головой.

    - Не поможет.

    - Да ведь она вот и Масленникова лечит.

    - А лучше ему от того?

    - То уж дело Божие! А всё-таки человеку разум дан: травки она там знает, на угли шепчет. Гляди, и поможет... во имя Господне!

    Дьяконица промолчала. И дьякон принял это как согласие.

    Карячиха жила на конце улицы, в избушке, вросшей в землю по самую крышу. Крыша эта всегда казалась дьякону косматой головой ведьмы, так стара была на ней растрепанная ветром солома. Из-под крыши смотрел на улицу тусклый глазок - окно, косое и маленькое, и было оно в углу, так что изба казалась кривой. Внутри, на земляных стенах развешены были пучки трав, сильно пахнущих, и разные страшные предметы, - вроде решета, длинной кочерги с круглой зацепкой и шкуры черного кота. Впрочем, предметы эти были благодетельные, и дьякон хорошо знал их значение. Кочергой, например, Карячиха выбивала холеру, и даже очень успешно: в их селе умер только тот человек, которого она била, а дальше холера не пошла. Решето помогало при головных болях и других болезнях, когда приходилось пускать на человека дождь с молитвой. Но самым замечательным предметом была шкура черного кота: она была незаменима при трудных родах... Сама Карячиха была очень ветха, уже с трудом двигалась, согнутая в три погибели, и говорила сердитым баском. У нее были седые усы и волосы на подбородке. Дьякону пришлось вести ее под руку. Она всё останавливалась, чтобы отдышаться, и басила:

    - А ты примечай: коли дуну на нее, а она сотрясется... значит, смертушка пришла.

    Дьякон сам дрожал от ожидания.

    Но дьяконица не сотряслась. Она холодно смотрела на Карячиху и медленно поворачивала голову, следя, как Карячиха раздувала угли своим сердитым ртом, как положила она угли на сковородку, - каким-то таинственным узором, вроде осьмиконечного креста, - посыпала на них травки, задымившей голубоватым дымом, потом помолилась на юг, на восток, на север и на запад, и быстро-быстро зашептала над углями:

   - Свят, свят... свят, свят...

   Дьякон едва улавливал ее шопот.

    - ...Водичка прохладная, от трех ключей братая, уголек Божий обмой! Как Мать Пресвяту-Богородицу поила, рабу Божью Феклушку налой. Как тело Христа-Спаса в Ордань реке омыла, тело рабы Божьей Феклушки омой. Трясовицу, огневицу отгони с сестрами лихими...

   И опять:

    -- Свят, свят... свят, свят...

    Но когда Карачиха, кончив свой таинственный и сердитый шопот над углями, три раза дунула в лицо больной, вместе с набранной в рот водою и этим синеватым, остро-пахнущим дымком, дьяконица закашлялась, отвела сковороду рукой и чуть-чуть улыбнулась.

    Карячиха сердито затрясла своей столетней головой.

    - А ты верь! - пробасила она, - не то не поможет...

    -Тут меня дьякон каждый день этим дымом-то угощает, - пошутила дьяконица.

    Карячиха даже затряслась и заплевала.

   -Верь, говорю... верь!

   Дьяконица тихо сказала:

    - Я Господу верю.

    И отвернулась к стене. _

    Прошло несколько дней. Напрасно дьякон, с тайным ожиданием, внимательно присматривался к дьяконице, - ей не было легче. Она лежала всё такая же тяжелая и неподвижная, только складки на ее губах стали как-то суровее, и она смотрела подолгу, неподвижно и тупо куда-то в одну точку, в стену чулана, словно уже видела смерть там, в ногах постели, где в щели проникали пыльные лучи.

    И она улыбалась им долгой, неподвижной улыбкой. Не всегда отвечала н на слова дьякона... как будто светлые и веселые духи смотрели на нее сквозь стены и о чем-то ей рассказывали, - о чем-то неведомом, но уже близком. Жалко было дьякону смотреть на нее. Опять уходил он в клеть, плакал и шептал:

    - Смертушка-матушка, не отымай у меня дьяконицы!

    Как-то он в тоске бродил по степи, задумавшись и перебирая в уме всякие способы помочь дьяконице, как вдруг столкнулся на дороге с человеком, вид которого его сначала даже испугал. Человек был очень смуглый, почти черный, ростом с придорожную версту, руки у него мохнатые и черные, и сам мохнатый, губы красные, а глаза мрачные и пылкие, точно источавшие красноватый свет. Дьякон подумал невольно, что перед ним демон, приявший вид человеческий, вроде тех муринов, что являлись пустынникам. Но на ремне у пояса, перепоясывавшего пыльную, черную рубашку человека, болтались какие-то таинственные предметы, по которым дьякон немедленно заключил, что перед ним коновал.

    И его осенила блестящая мысль.

    - Здравствуйте, здравствуйте, во имя Божие! - сказал он.

    Человек остановился и взглянул вопросительно.

    - По обличью вашему сужу... не лекарь ли конский?

    -Ну?

    - Звать-то как?

    - Данило.

   Можете вы, Данило, например... ежели опухоль по всему телеси, и в ногах отяжеление?

   Человек подумал и мрачно сказал:

    - Кровь пускаю.

    - Помогает?

    - Помогает... коль не сдохнет.

   Огненные глаза человека таинственно вспыхнули и он загадочно засмеялся.

    - Бекбулатова знаешь?

    - Земский в Завалишине? Как не знать.

    - Амалека знаешь?

    - Кто такой?

    - Жеребец его. Хорр-оший жеребец! Кровь пускал, совсем на ноги ставил.

   - Излечили?

   Человек махнул головой;

    - Сдох!

    - Как же, извините... вы так лечите?

   Человек взглянул мрачно.

    - Не я лечу, Бог лечит. Я кровь пускаю!

   Дьякон смотрел на него в смущении и думал про себя: цыган или молдаван? И опять он казался ему бесом в человеческом образе: мурин, как есть мурин, и глаза, как углие! Но желание хоть чем-нибудь помочь дьяконице побороло его сомнения.

    - А не зайдете ли вы, Данило, добреньки будьте, ко мне, ко дьякону здешнему? Уж я вас поблагодарю, чем Господь пошлет.

    - Полтину беру, - сказал человек.

    - Во имя Божие... можно! Заходите. Дьякона спросите, каждый покажет.

    Человек мотнул головой и пошел по дороге. Дьякон смотрел ему вслед, как он вышагивал, подобно черной версте, слегка' раскачиваясь и подымая пыль огромными сапожищами. Опять ему вспомнились пустынники, и он решил ничего не говорить дьяконице, чтобы не испугать ее заранее.

    - Придет, так перекрещу его сзади, - думал он, - коли бес... рассыпется!

    Коновал пришел вечером, когда дьякон доил корову. Коновал улыбнулся очень сладко, подошел тихо, схватил дьякона за грудь... и отпрянул в изумлении.

    - Вот те на, - сказал он, - а я думал, девка сидит!

    Дьякон в ярости поднялся.

   -Дурак... во имя Божие! Это я надел, чтобы корова не боялась. Да и девку ништо подобает за грудки хватать? Вот вы и оказали себя нечистоплотно...

    Но он тотчас же смягчился.

   - Спасибо, что пришли.

    - Показывай, - сердито сказал коновал, - некогда мне лясы точить.

    Дьякон пошел; коновал за ним, но у крыльца остановился.

    - Нешто в избе?

    - А где же еще?

   Коновал принялся смеяться.

    - Ну и чудак, дьякон! Ходит в бабьей юбке, и лошадь в комнате держит.

    - Ло-ошадь?! воззрился дьякон, - что это вы, во имя Божие... мою дьяконицу за лошадь почитаете?

   Недоразумение выяснилось. Но коновал обиделся, глаза его загорелись, как угли, и он принялся ругаться.

    - Чать, я конский дохтор. А этой дряни не лечу... людей-то! Чего зря звал!

    Тем не менее, на убедительные просьбы дьякона он пошел таки взглянуть на дьяконицу. Дьяконица даже испугалась, увидев в полутьме чулана черного человека с огненными глазами. Он посмотрел пристально ей в лицо и ткнул огромным пальцем в живот.

    - Кровь налилась, - сказал он, - что же, пустить можно... коровам помогает.

   И мрачно взглянул на дьякона.

    - Только за это рупь!

   А дьяконица шептала:

    - Кого это ты привел?

    - Конский лекарь, старуха.

    - Коновал?

    Она смотрела на дьякона круглыми глазами.

    - Да ты у меня... совсем дураком стал!

   Дьякон смущенно шептал:

    - А, может, попробовать, старуха? Пустить... во имя Божие?

    Дьяконица не отвечала ему, посмотрела еще раз в пылающие глаза возвышавшегося над нею, подобно тени, черного человека, медленно, с трудом перекрестилась и отвернулась к стене.

    Потом у дьякона с коновалом поднялся шум на дворе. Коновал требовал платы за беспокойство. И так как дьякон не желал платить, коновал пришел в ярость и принялся гоняться за курицей. Куры летели на крыши, на заборы, а коновал протягивал к ним черные руки, еще более пугая их своим видом.

    Но тут и дьякон впал в ярость.

    - А-а... ты так! Погоди, погоди, я-те сейчас заплачу за беспокойство... во славу Божию!

    Он бросился в клеть, чтобы найти какое-нибудь орудие. Ухватил там вилы, но когда он выбежал во двор, коновала не было. Дьякон выскочил за калитку, но и на улице нигде не было видно коновала, словно он сквозь землю провалился. Дьякон пересчитал кур и одной не досчитался. В недоумении и смущении вернулся он к дьяконице, и та, поругавши его, объяснила ему, что этот человек показался ей сатаной: он, наверное, хотел ей кровь для того выпустить, чтобы душу себе взять. Дьякон даже ахнул от такого соображения и в душе обругал себя, что чуть было не дал чорту себя перехитрить.

    - Перекрестить-то я его и забыл!

   И дьякон почесал в затылке.

    - То-то он со злости и сцапал всё-таки куриную то душу.

    - Унес?

    - С перьями!

    - Тебе, дураку, вперед наука. И оставь ты меня, ради Господа, умирать в покое.

    Дьякон пришел в отчаяние и сел у нея в ногах.

    - Не говори ты мне так, старуха... не терзай моей души! Уж я что-нибудь придумаю. Господь укажет! Помнишь, как Он мне про скалочку-то шепнул?

    Дьяконица посмотрела на него с сожалением.

    - Совсе-е-м ты глупый у меня...

    Впоследствии дьякон еще более укрепился в убеждении, что имел дело с мурином, когда оказалось, что коновал исчез бесследно, и что в деревне его никто даже не видал.

    В ночь после посещения коновала дьякону приснился страшный сон, от которого он, впрочем, проснулся в веселом настроении. Видел он замерзшую реку и лес в серебристом инее. Он снова, как когда-то, шел к проруби, но шел он теперь один, в ночной мгле и в тишине такой, что воздух казался замерзшим. Серебристо-мутным пятном обозначилась прорубь... он остановился на краю ее, и там, в глубине, увидел туманное отражение месяца. Зачем он пришел сюда, он и сам не знал, но что-то мутное в нем самом привело его сюда.

   Он смотрел в прорубь, на отражение месяца в ней... и. вдруг увидел, как это отражение медленно закрыла тень, как будто кто-то высокий встал на краю проруби. Он поднял глаза и тотчас понял, что перед ним стоит смерть.

    Но он не ощутил страха.

   - Вот сейчас... сейчас, - думал он.

   А что "сейчас", не знал и сам. Впавшие глаза смотрели на него, челюсти лязгали как бы от мороза. На высоком костяке накинут был, подобно черной простыне, длинный плащ, - такой, как в былое время носил октава Переверзев, а шляпа, как у баса Громова, широкополая. Заметил он также за плечами косу, сверкавшую на месяце тусклыми пятнами.

    Но всё-таки дьякон не боялся. Он встал на колени и начал о чем-то долго и жалостно просить. Он даже слышал свой голос, но не разбирал слов, как будто говорил кто-то посторонний. И тут взгляд его упал на ноги страшного костяка: ноги эти, с длинными костяными пальцами, пожимались и слегка трещали, как бы от невыносимого холода. И жалко стало дьякону... он сел на снег и торопливо сбросил сапоги. Должно быть, он просил смерть примерить их: она, стуча и треща всем костяным телом своим, села. Но сапоги были комариные для ее огромных лап. И опять она встала, и уж стала еще больше, вытянулась и распухла, и дьякон услыхал, как бы откуда-то издалека, ее сухой, страшный, трескучий голос.

   - Сшей... мне... сапоги!

    И враз проснулся. Он лежал в темноте с открытыми глазами, а голос и слова эти всё еще звучали в его ушах. Внезапно от вскочил, оживленный и веселый... как всё это раньше не пришло ему в голову? Теперь он знал, что ему делать. Он на цыпочках прокрался к дьяконице; та спала, тяжело дыша, и во сне стонала.

    - Спи, спи, старуха, во славу Божию! - шептал он, посмеиваясь и потирая руки.

    Еще утро не брезжило. Дьякон поставил самовар и предался чаепитию на дворовом крыльце, мечтая и смотря на небо, которое делалось постепенно светлее, - звезды на нем гасли, и восток уже алел.

    С нетерпением дождавшись полдня и ничего не говоря дьяконице, дьякон направился к Масленникову.

    Дом Масленникова ширился и высился в самом центре деревни - большой, неуклюжий, черный, как лицо трубочиста, с маленькими окнами, придававшими ему выражение хитрости, лукавства и в то же время какой-то застывшей, тяжелой мысли. Широкая, грязная завалинка, как голенище сапога не по ноге, и далеко свесившаяся за стены, прогнившая деревянная крыша, похожая на помятую широкополую шляпу, придавали дому вид низкорослого, но широкого в плечах разбойника, орудие которого - топор, знак пожарной повинности - было изображено густой черной краской на углу дома. Хотя дом этот строил еще дед Масленникова, но сам Масленников был образом и подобием

   своего дома. Широкий, неуклюжий, волосатым и загорелый до черноты, он лежал в просторной темной горнице на трех составленных вместе и прикрытых овчинами лавках, тяжело, трудно хрипел, но взглянул на вошедшего дьякона зоркими, очень хитрыми и от боли злыми глазами.

    - Здоровеньки будьте, Микита Евстигнеевич, - сказал дьякон, покрестившись на иконы и подходя к хозяину.

    Тот с трудом протянул волосатую лапу.

    - Здравствуй, дьякон, здравствуй!

   Но смотрел подозрительно.

    - Чего пришел?

    - Проведать, Евстигнеевич... дело-то соседское.

    - Ну, садись!

    Он молчал и смотрел на дьякона.

   Он дышал так хрипло, медленно и тяжело, что напоминал дьякону умирающего механического турка, Осман-пашу, которого дьякон видел в городе в паноптикуме. Масленников положил руку на живот и слегка гладил его.

    - Грызь... замучила грызь, дьякон! За что Господь наказал?!

    И Масленников стал роптать и жаловаться на Бога, который наказал его, неведомо за что. Потом он стал жаловаться на мужичишск, отбившихся от рук, на бабу, которая ничего не смыслит в делах, - "четать-песать" не умеет... а пора-то страдная: долги собирать надо по распискам, учет надо делать, на полях за работой следить. А мужичишки кричат: - "куды ему... всё равно сдохнет". И смеются и радуются, подлецы! Бывало: - "Микита Евстигнеич, Микита Евстигнеич"... Толпой ходят, за кафтан хватают: - "благодетель наш!". А теперь хоть бы кто нос показал, хоть бы рожу кто в окно всунул: - дескать, как ты, Микита Евстигненч? Один лежит Микита Евстигнсич... день и ночь... сну нет. Баба на полях разрывается... А ночью песня мимо дома. Все одно поют: "помер, помер наш Антошка, прихожу я, - гроб на ножках!" Хоронят, подлецы, живого в гроб кладут. А Васька Голощапов, пьяница, у которого он весной избу-то отобрал за долг, вставил образину свою в окно и злорадно спрашивает:

    - Не сдох еще?.. Ну, сдохнешь!

   Масленников страшно и шумно хрипел.

    - Не сдохну, дьякон, не сдохну!

    И сверкал на дьякона маленькими глазками.

    - Еще покажу им, сукиным детям, кто такой Евстигнеич! М-ма-а-сло выжму из них! Эка штука... грызь. Пройде-ет! У деда было, два года валялся... ничего, встал.

    - Доктора бы вам позвать, Евстигнеич, - робко сказал дьякон, питая тайную мысль.

    - До-о-хтора! До-хтора!

    Масленников шумно и презрительно плюнул.

    - Баба тоже клохчет: до-о-хтора, до-хтора! А чего они смыслят, дохтора-те? До-охтора! Заразу пущать... холеру, например! Это их дело... безбожники! Заезжал раз ко мне один такой-то, шапку перед иконой не снял. До-охтора! Карячиха меня лечит... молитвой!

   Она молитву может шептать на всякую вещь. На воду, на угли, на траву шепчет. Червя только молитвой не возьмешь... а у меня не червь, - грызь!

    Дьякон искоса взглянул на колыхающийся живот Масленникова и не поверил: ему показалось, что там, видимо для глаз, шевелится и извивается червь. Он грустно потупился от неудачи своего предприятия. Но у него было и другое, и он заговорил, тайно думая, как

   бы искуснее подойти к делу.

    - Жа-а-ль... а то бы он и мне старуху, кстати...

    - Карячиху позови.

    - Звал...

    - Что же?

    Дьякон безнадежно махнул рукой.

    - А мне помогает, - хрипел Масленников, - пошепчет, и замрет грызь-то. Да вот уж, верно говорю, посмотришь...

    Масленников радостно осклабился.

    - Через две недели встану!

    - Дай Боже, - сказал дьякон с сомнением.

    - Верно! И Карачиха говорит... а у ней ведь наука-то от бабушки, сто лет ейной науке-то. Зна-а-ет. Вот встану, и на охоту пойду. Соскучился по ружью, а теперь самая пора. Слыхал, как по ночам птица кричит? Везде кричит, везде гогочет... зовет! Ох, душа моя тоскует...

    Масленников даже сделал попытку приподняться на локоть, но тотчас бессильно откинулся.

    - Вот только, - помолчав, сказал он, - сапоги не годятся.

   Дьякон насторожился.

    - Какие сапоги?

    - Мои, охотницки. Ржавчина поела, промыкать стали. А мастер-то вон где... за сорок верст!

   Дьякон замер. Масленников сам шел ему навстречу.

   - Микита Евстигнеич! - вскричал дьякон, - а ведомо вам, что я когда-то был... искусных дел мастер?

    - Каких таких дел?

   - На счет сапогов-то... и всего прочего! На главной улице в городу, на Николаевской, мастерскую имел. На самоё губернаторшу раз полусапожки делал... по венской моде, с выкрутасами! А уж господа военные так очень даже благодарны были. Непромокаемая-то обувь, надо вам сказать, Евстигнеич, по моей, как говорится, специальности!

    И дьякон даже радостно растопырил пальцы в воздухе:

    - Во имя Божие!

    Масленников долго и внимательно смотрел на него, молча смотрел своими хитрыми глазками, как бы что-то взвешивая, потом крикнул шумно и хрипло.

    - Ма-а-ть... а, мать!

   Никто не отозвался.

    - Пошарь-ка, дьякон, бабу... на дворе где-нибудь.

   Дьякон с трепещущим сердцем вышел на дворовое крыльцо и долго смотрел на черные постройки, пока не увидел худую женщину в кладовушке. Он попросил ее прийти к мужу, и когда она пришла, Масленников сказал:

    - Дай-ка, мать, сюда мои охотницки боталы.

   - Зачем, тебе, Евстигнеич?

   - Дай!

    - Да зачем тебе!

    - Не твое дело! - крикнул Масленников, - давай, коли говорят!

    И вот дьякон держал в руках огромные рыжие сапоги, с видом знатока стучал по их подошвам, выворачивал на изнанку длинные голенищи. Он достал свои круглые очки, оседлал ими нос и продолжал свое исследование, бросая краткие и строгие замечания.

    - Товарец-то аглицкий... износу бы не было. С поднарядом. Касторкой бы надо мазать! Подошвы из буйвола... пригодятся. И голенищи послужить могут... А головки подгуляли.

    Он взглянул через очки.

    - Починить, что ли?

    Масленников, внимательно следивший за ним, приподнялся, наконец, на локоть и, задыхаясь, сказал:

    - Сшей ты мне сапоги... коли мастер... новые!

   Дьякон даже вздрогнул, вспомнив свой сон, и подумал: - вот оно к чему... помрет человек-то, на гроб заказывает!

    А вслух радостно сказал:

    - Сошью за первый сорт!

    И подмигнул с тайной мыслью.

    - Пока не сгниют, - износу не будет!

   - Старье-то, - со стоном откинулся Масленников, - что же его носить...

    - Уж я вам сошью, Евстигнеич, как на артиллерийского капитана. По воздушному океяну ходить будете, яко по суху, - не промокнут!

    - Шей! - шумно сказал Масленников.

   И смотрел внимательно.

    - А возьмешь сколько?

    - Есть три цены, Евстигнеич. За девять можно сшить, за двенадцать... и за восемнадцать. За девять, конечно, для простецов шьем, кои по зайцу ходят. За двенадцать... поделикатеснее, против любого болота устоять могут. А господа военные всегда за восемнадцать заказывают, потому - высший сорт... корабли... хоть по реке плавай!

    Масленников помолчал.

    - Мои-то за двенадцать шиты.

    - Да ведь, правду сказать, Евстигнеич... Товарец-то хоть и аглицкий, а с изъянцем, с изъянцем. Обратите ваше внимание, как в руке мнется. Ломкий товар! Разве хороший может так ломаться? Он и в старости шелку подобен. И подошвы, конечно, буйволовы... Да буйволу-то сколько лет было? Сто! Верно говорю. А обратите внимание на поднаряд. Кто же такой ставит?

    - Пятнадцать! - сказал Масленников.

    - Не извольте торговаться... сделаю по совести.

    - Ну, пес... шей! Только... што бы...

   Дьякон, по старой привычке, отошел к порогу, постоял там и почесал в затылке

   - Задаточек бы, Евстигнеич... во имя Божие.

    - Ну, вот... еще неведомо, что...

    - Да ведь нет у меня... ни кепы! Товару-то купить надо? И кстати бы, Евстигнеич, одолжили лошадь: съезжу в волость, да такого там товару куплю... сами увидите!

   - Нет лошади, в работе все.

   Они, наконец, сторговались. Дьякон снял мерку, а Масленников приказал жене выдать дьякону десять рублей задатка, насчет же лошади сказал, что раньше воскресенья не освободится. Дьякон вышел от Масленникова как бы в веселом угаре. Ощупывая в кармане деньги, он не шел, а летел по улице, подрясник на нем раздувался от быстрого хода, так ему хотелось сообщить поскорее дьяконице необыкновенную новость. Он уже рассчитывал в уме, как отправится в волость на масленниковской лошади, как упросит там фельдшера поехать осмотреть дьяконицу... денег-то хватит, за покупкой товара, и за визит, и за проезд. Одно смущало: был вторник, - до воскресенья еще целая неделя! Но дьякон радостно смотрел в небо и шептал:

    - Господь устроит! Шепнет что-нибудь...

   Еще дьякон не успел дойти до дому, как оттуда вышел церковный сторож и, увидав дьякона, закричал ему:

    - Батюшка требует!

    - А что там случилось?

    - Не знаю, о. дьякон. Приказал батюшка, чтобы к нему... Скажи, говорит, чтобы безприменно и сейчас же. Нужно, говорит...

    - Уж не треба ли какая? - обрадовался дьякон, - вот хорошо-то бы... во славу Божию!

    ...В крошечном поповском доме, - избе о двух оконцах, в единственной комнате, - быстро шагал из угла в угол молодой батюшка. У него еще только стала отрастать бородка, и он ее всё как бы вытягивал, играя пальцами. Он что-то напевал, и лицо у него было веселое. Мебели в комнате было только несколько некрашеных стульев, да два белых стола, на одном из которых кипел самовар. Матушка, такая же молоденькая, разливала чай, а батюшка всё ходил и распевал:

   Вы Мне пове-е-рьте.

   Все мужчины че-е-рти!

   Но у матушки лицо было недовольное.

    - Тебе хорошо, - говорила она, - тебе-то уж хорошо...

    И на глазах у нее стояли слезы.

    - Так поедем, вместе, остановился среди комнаты батюшка.

    - В чем же я поеду? Последняя кофточка... смотри!

    Она вытягивала руку и дергала за рукав.

    - Даже и починить нельзя... не заплату же из другой материи накладывать? А юбка? Как же я в таком виде покажусь перед людьми-то?

    Батюшка был сражен таким аргументом. Он вытягивал губы и покачивал головой с видом сочувствия и сожаления...

    - Погоди, Лида, сие наше пребывание во чреве китове скоро кончится. Уж подцепим такой приходец... в шелк наряжу!

    - А пока... щелк! - улыбнулась сквозь слезы матушка.

    И вдруг впала в отчаяние.

    - Господи, неужели мне тут и родить придется... даже и акушерки неоткуда взять!

    - Не пла-а-чь, - болезненно сморщился батюшка, - всё образуется... что за чай - со слезами! С коньячком бы... эх!

    - Тебе хорошо, - утирала слезы матушка, - тебе-то хорошо, тебя там и коньяком напоят... развлечешься. А я сиди, как в могиле.

    - Ну, однако... нельзя же мне не ехать.

    - Батюшка опять заходил по комнате, так же быстро, и что-то засвистел, но уже менее веселое. В это время вошел дьякон. Батюшка так и бросился к нему, проявив все признаки необычайной радости: он жал ему руки, расспрашивал о дьяконице, о тысяче других предметов, не знал, куда усадить его. Но дьякон предварительно помолился чинно на иконы, степенно поздоровался с батюшкой, затем направился к матушке и совсем по кавалерски поцеловал у нее руку.

    Матушка зарделась от радости и от смущения.

    - И где вы это, о. дьякон, научились такому светскому обхождению?

    Дьякон не спеша уселся к столу и солидно ответил:

    - Примеры тому многие видел, и очень даже высокопоставленные. Раз, когда я губернаторше полусапожки принес для примерки, сам его превосходительство в комнату вошел, в полном препараде, с орденами, и у супруги своей ручку поцеловали, вот точно так же...

   - "Как вы, говорит, шер-бель-три-жоли, поживаете? Всё ли в добром здоровьице? И готовы ли, говорит, вы, мадам, на променад ехать?* А потом что-то с нею на иностранных языках заговорили, и на меня с интересом посмотрели... да и опять в ручку.

    Матушка опять посмеялась, а потом сказала:

    - Вот только плохо, что вы нас совсем забыли, о. дьякон... мы тут брошены живем. Давайте, я вам сливочек налью.

    - Во имя Господне, матушка, - отозвался дьякон, - со сливочками-то я выпью; но вы ведь мое положение знаете; я заместо курицы на яйцах сижу.

   Духовные так и покатились со смеху.

    - Как так?

    - Всё ведь хозяйство на моих руках: я и повар, я и скотовод, я и брат милосердия... помимо моего дьяконства. Жалко, одного не умею: фальшивые деньги делать. А без них трудно.

    И дьякон внимательно посмотрел на батюшку.

    - Не требу ли Господь послал? - осведомился он с видом тайного ожидания.

   Батюшка махнул рукой и засмеялся.

    - Дождешься от Мартына ломаного алтына! Нет, тут дело иное. Слыхали вы, о. дьякон, о новом владыкином распоряжении?

    - Откуда же мне слышать? И какое это распоряжение?

    - Всему низшему причту периодические экзамены устраивать.

   У дьякона вытянулось лицо.

    - Во имя Божие... какие экзамены?

    - Вероятно, касательно знания служебного устава. Ведь у нас некоторые псаломщики даже читать не умеют. Но наверное не скажу. Давно уже поговаривают, что владыка новые порядки во всем заводит. А- вот насчет экзаменов бумажку-то я получил с опозданием: завтра нам в Завалишине у благочинного надо быть, - должен я вас представить на экзамен.

    Дьякон с удивленным лицом поднял палец и указал им на себя.

   - Меня?!

    - Да.

    - В Завалишино?

    - Ну, да.

    - Повезете меня?

    - Ну, конечно.

    Дьякон поставил палец перед носом.

    - Господь-то! Всё устрояет, только попроси. А ведь мне до зарезу надо было ради дьяконицы. Теперь уж вижу: поставлю я дьяконицу на ноги... во славу Божию. И потом вот что я вам скажу, батюшка...

    Дьякон стал приходить в радостное возбуждение.

    - Доход у нас предвидится... хор-р-оший.

    - Да что вы, - обрадовался батюшка: - вот, Лида, тебе и кофточка будет... Только откуда бы?

    - Масленников умрет.

   Батюшка посмотрел с сомнением.

    - Сто лет проживет!

    - Нет, - сказал дьякон с убеждением, - мне на него смерть сапоги заказала.

   И дьякон принялся рассказывать, как смерть являлась ему во сне и заказала ему сапоги, и как у него явилась идея, как он пошел к Масленникову, как Масленников заказал ему сапоги, и как он понял из сего, что Масленников умрет. Духовные слушали его с удивлением, а потом даже с некоторым почтением: не каждый день видишь человека, у которого бывают вещие сны. Наконец, и батюшка с матушкой, подобно дьякону, пришли в радостное возбуждение и отдались мечтам о том, сколько будет с Масленникова дохода, и как они его распределят. На этой почве вышло у батюшки с матушкой столкновение: матушка находила нужным приобрести одно, а батюшка другое.

    - Без хорошей рясы нельзя, - волновался батюшка, - как к епископу являться? Представительство! Солидно-то войдешь, и место лучше дадут. А тебе с кофточкой...

    - Так тебе жалко мне кофточку? Вот ты и обнаружился со своей-то любовью!

    - Не жа-а-лко... но зачем непременно шелковую!

   Матушка заплакала.

    - Не надо мне от тебя кофточки!

    - Но послушай, Лида...

    - Не надо... ничего не надо!

    Дьякону пришлось мирить их; он напомнил, что Масленников еще не умер, и батюшка помирился с матушкой на том, что отказался от рясы. Но тут началась борьба великодуший; матушка любовно стала отказываться от кофточки, находя, что ряса для батюшки и в самом деле нужнее, к тому же он будет в ней такой великолепный. Это привело батюшку в умиление, и он принялся целовать матушку, говоря, что от Масленникова у них хватит и на рясу, и на кофточку, и тотчас же приступил к дьякону с категорическим вопросом, как к оракулу:

    - Когда умрет-то?

   Дьякон развел руками.

    - Ну, уж это от Бога, а не от меня.

   И дьякон впал в смущение.

    - Как вот только я дьяконицу оставлю?

   - Я похожу за ней,-вызвалась матушка,-люблю я ее очень... да и развлечение мне.

   Дьякон только приложил руку к сердцу.

    - Ма-а-тушка!

    А батюшка говорил:

    - Другое есть затруднение, существенное: где лошадь возьмем?

   - Да ведь надобность-то, батюшка, казенная, - у почтаря.

    - Нету, говорит. По летней поре все лошади на лугах пасутся, а народ в работе, послать за ними некого. А выехать-то надо бы к вечеру обязательно, потому сорок-то верст на здешнем коннозаводстве скоро не проскачешь!

    - В луга-то за лошадью я и сам могу сходить.

    - А верно... дело! И я с вами.

    Напившись чаю, батюшка с дьяконом направились к почтовой избе, возле крыльца которой красовался свеже-выкрашенный верстовой столб, а на углу была прибита вывеска, изображавшая черного коня с прямыми ногами и хвостом трубой, а также великолепную черную повозку, каких у почтаря и в заводе не было. Сам почтарь, унылый черный мужик с костылем, хромая, вышел к ним и заявил, что лошадей нет, и раньше вечера послать за ними некого.

   - А я куда же на дереве-то, - похлопал он по костылю.

    Он весь сморщился, когда дьякон заявил, что сам пойдет за лошадью; ему, видимо, было это неприятно, но, скрепя сердце, он вывел их на крыльцо и указал приблизительно то место на лугах, где паслись лошади.

    - А экипаж есть? - спросил батюшка.

    - Екипажи-то... в работе, один остался. И почтарь пошел показывать экипаж. Экипаж стоял под навесом и оказался негодной к работе телегой, к тому же о трех колесах. Четвертое колесо дьякон, по указанию почтаря, отыскал в амбаре среди всякой рухляди, и оно было больше других и кривое. Дьякон надел его, подробно осмотрел телегу, с сомнением покачивая головой, но потом махнул рукой.

    - Сойдет... во славу Божию. Только надо веревками запастись, на всякий случай.

    - Какой случай? - тревожно осведомился батюшка, которого смущала мысль тащиться сорок верст на этой развалине.

    - Да ежели колесо соскочит, или грядки отвалятся.

    Но почтарь стал божиться, что он на этом самом "екипаже" недавно генерала возил. Когда же дьякон, вооружившись недоуздком, направился с батюшкой в луга, почтарь, усевшись на крыльцо, смотрел им вслед и покачивался от смеха.

   Но тем было не до смеха.

    Лошадей на лугу, у опушки леса, было около десятка, но сколько дьякон ни бегал за ними, сколько ни приманивал их разными ласковыми словами, они бойко гарцовали, задравши хвосты, и никак не хотели даваться в руки. Дьякон давно взмок, он пускался на всевозможные хитрости, прятал батюшку в кусты с арканом, и направлял коней на него... ничего не помогало; коням даже нравилась эта игра, и они бегали с видимым удовольствием. Только одна старая, чрезвычайно высокая и хромая кобыла стояла среди луга неподвижно и посматривала с завистью на забавляющихся товарищей. Дьякон несколько раз подходил к ней и уходил, наконец, в отчаянии всплеснул руками и крикнул батюшке:

    - Придется этого эшафота брать!

    Вели они ее вдвоем, вернее, тянули, а она вытягивала шею, скаля зубы, точно смеясь над ними, и упиралась. Завидя их издали, почтарь опять начал раскачиваться на крыльце от смеха; но потом стал по прежнему уныл и серьезен, и помогал им советами, всё такими, что дьякон сказал:

    - С твоими советами и живым не вернешься.

    У почтаря засмеялись только глаза.

   Наконец, телега была насколько возможно укреплена веревками, в оглобли введена лошадь. Наложили сена, уселись и поехали к домам своим, как бы на некую казнь: лошадь шла торжественным шагом, величаво переступая несгибающимися ногами и держа голову кверху. А телега отчаянно тарахтела. Почтарь опираясь на костыль, стоял у ворот и долго смотрел им вслед, весь трясясь от смеха.

    Прощание было торжественное. Дьякон даже всплакнул, оставляя старуху так надолго, и увещевал ее верить в то, что уж - что Господь шепнул, то так и будет. Дьяконица ко всем этим хлопотам относилась не столько с сомнением, сколько с равнодушием; но на прощание сказала:

   -Только ты там глупостев никаких не наделай... не ораторствуй очень-то. Да и торопись... умру скоро.

   -Дьякон задергал головой, плечами и руками.

    - Ни в жисть не умрешь... я хитрый!

    Ехали долго тем же торжественным шагом, пока солнце не начало склоняться к закату, н степь подернулась красноватой мглой. Дьякон принял решительные меры: в течение получаса он с разными милыми словами нахлестывал кобылу по бокам, понуждая ее к бегу, наконец, вышел из себя, поднялся в телеге и взмахнул кнутом с яростным криком.

   - Вот я же тебя... во славу Божию!

   Но в тот же момент повалился на батюшку и вместе с батюшкой на дорогу, а кобыла неслась вперед, задравши хвост и голову, во весь карьер. Карьер у нее, однако, был тоже торжественный, словно она прыгала на месте сразу всеми четырьмя несгибающимися ногами, и батюшка с дьяконом легко нагнали ее. Теперь они знали ее слабое место. Стоило дьякону подняться в телеге, как кобыла пускалась в карьер.

   Батюшка шутил:

    - Торжественное путешествие на экзамен!

   А дьякон говорил:

   - Всегда Господь-то в самую точку шепнет.

   И тут на досуге, среди степного простора, дьякон принялся развивать свою мысль:

   - Вы подумайте, батюшка, что бы человек без Господа-то... каждое ему дело невдомек. А ты Его тихого гласа слушай... Он всё шепнет, и всё шепнет так, что комар носа не подточит... правильно! Вот со мной раз случай был...

    Батюшка насторожился: он любил слушать дьяконовы случаи.

    - Какой? Какой случай?

    Дьякон на минуту привстал в телеге. Установив торжественный карьер, он уселся и, слегка взлетывая от поворотов кривого колеса, заговорил: .

    - В старые это годы было, в те поры я еще подмастерьем был, науку проходил. И был я из себя парень великолепный... красавец собой!

    Батюшка покосился на дьякона с сомнением, но тот этого даже не заметил.

    - Дьяконица же моя в то время в гризетах состояла.

    - В чем?!

    - В шляпной мастерской... мастерица важная была. У нас их всех гризетами звали. И был я от нее, от гризеты-то моей, ума лишившись. Бывало, как пошлют куда с заказом, всё я у ихней мастерской промежду окон норовлю, а сам на нее всё зеть да зеть... она же нуль внимания, будто меня и на свете нет, да и не было, да и не будет никогда. Что ж ты, думаю, гризета моя... чем я для тебя плох, или чем бы я тебя взять мог... потому - хоть помирай без нее! Не ем, не сплю, сохну. Сторожу, бывало, вечером, - выйдет она: идет степенно, росту великого, лицом белая, глазок строгий, да и глазком-то никуды в сторону не смотрит, прямо перед собой. Забегу это я справа, слева, словеса какие- ни будь осмелюсь сказать... нет меня, да и всё! В тоску я впал, стал в церковь захаживать, к Богу обращаться. Встану, бывало, перед Владычицей на колени да и говорю ей: стой... сто-о-ой!!

   В этот момент голова батюшки описала полукруг, и в телеге остались только его ноги. Дьякон же, вытянув руки, полетел в неведомое пространство. Он первый и опомнился, бросился к обломкам колеса... колесо рассыпалось на кучу обломков и с ним ничего нельзя было сделать. А батюшка стоял весь в пыли и повторял:

    - Вот так путешествие!

    Дьякон не слушал его и придумывал, что бы такое сделать, чтобы путешествовать далее без колеса? Наконец, надумался, пошел в кустарник, отыскал там довольно толстый дубок, кое-как срезал его и крепко на крепко привязал веревками под телегу, так что свободный конец вытянулся далеко по дороге, поддерживая телегу там, где не доставало заднего колеса.

   - Что это вы, о. дьякон, делаете?

    - Да вот колесо устроил... во славу Божию! Садитесь, - до первой деревни хватит.

    Они сели и поехали, со смехом и шутками, а дубок, вместо колеса, шуршал позади их. Батюшка смеялся, что они едут на палочке верхом. Но хорошо уж было и то, что кобыла бежала своим торжественным карьером, как только дьякон вставал в телеге. А позади них от дубка поднимались тучи пыли. Насмеявшись вволю, батюшка сказал:

    - Ну, рассказывайте, о. дьякон, что же дальше было?

   - Дальше-то?

    Дьякон поднялся в телеге и, установив карьер, уселся и начал:

    - Вот стою я так-то на коленях и молюсь: научи, Господи, что мне делать с гризетою моею, чтобы сердце ее повернулось ко мне... потому не могу я без нее:

   потравлюсь, либо зарежусь! Вот как подошло под самое сердце... ни встать, ни сесть, что называется. Раз так- то, под воскресенье, лежу в слезах перед иконою, в бесчувствии молитвенном, и слышу: как бы зовет меня кто-то... тихим таким гласом. Поднял я голову, вижу: и церковь опустела, один Я в темноте, только в алтаре огонек мелькает, сторож там убирается. Думаю, - не он же это, откуда ему меня знать? Думаю так-то, и слышу опять:

    - Ма-а...ка-ар!..

    Тихий глас, как во сне. И зовет будто с правой стороны. Пошел я туда; вижу, дверь боковая открыта; вышел на крыльцо... никого! Только калитка передо мною в ограде распахнута, а за калиткой улица, и ведет улица к реке. И уж так - как бы ночь в природе, никого на улице; смутно так и тихо, и река вдали светлеет. И потянуло меня на реку. Иду, смотрю на нее, и думы никакой не стало, легко, светло на душе... и вот маячит будто передо мной там, на берегу, что-то белесое. Маячит да маячит, а я смотрю, да иду всё

   прямо, и чем далее иду, чего-то мне всё радостнее. Да всмотрелся это.... вижу, женщина сидит, в белом платье, и в косынке, и уронила как-то голову в руки, плачет. Сердцем я узнал: она! Да к ней. Да подсел. А она и не шевелится, точно знает, не чужой подсел. И вздрагивает вся от слез. А мне ее до слез жалко; сижу думаю: душу бы я за тебя отдал! А молчу... слов нету. Да осмелился, по плечу ее нежно так погладил.

    - Не плачьте, - говорю.

    А и сам плачу. Подняла она голову, но даже и не взглянула на меня, говорит так глухо:

   - Зачем вы меня всё преследуете?

    - Не преследую, - говорю, - а это меня к вам Господь послал, из церкви меня сейчас позвал сюда, к берегу. А я, говорю, гризета, даже и не знал, что вы тут.. Она вот первый раз и взглянула на меня, и глаза, вижу, такие большие, темные, страшные.

    - Я, говорит, сюда топиться пришла... уходите от меня.

    Схватил я ее за руку крепко.

    - Нет, - говорю, - меня к тебе Бог прислал, - будь моей женой!

    - Нет, - говорит.

   И руку вырвала.

    - А коли, - говорю, - топиться хочешь... давай вместе, гризета!

    И опять она взглянула на меня. И говорит тихо, будто удивленно:

    - Утопишься со мной?

    - Утоплюсь, - говорю. - И не только с тобой, - сам утоплюсь... а ты живи!

    Да пошел это к самой кручи.

    - Без тебя мне не жить... говори слово!

   Да смотрю на нее, а она вся светится: не лицо, а лик. Не смеется, серьезная, а точно всей душой улыбается мне.

    - Не надо, - говорит.

   И руку мне протягивает.

    - Вот, - говорит, - бери! Может, я и полюблю тебя.

   Да и пошли мы с ней рука об руку к священнику, а потом... и жизнь прожили... во славу Божию!

   - Ас чего же она плакала и топиться-то хотела? - спросил батюшка, когда дьякон смолк.

    - Да любила она крепко одного человека, а тот ее словами улещал, да как увидел, что девица разумная и крепкая, вильнул хвостом да и след замел.

    И дьякон смолк надолго.

    В ночном мраке показались огоньки. Кобыла, зачуяв близкий ночлег, пошла карьером без понуждения.

   Скоро приехали в деревушку, где у дьякона был знакомый крестьянин. Крестьянин встретил их очень приветливо, и долго дивовался на дьяконово колесо, потом уговорил их взять его тарантас, на котором они рано по утру и намеревались выехать в Завалишино, а пока, по приглашению крестьянина, отправились в избу кушать чай.

    Крестьянин был человек высокого роста, с очень странно устроенным лицом: маленький лоб, маленькие глаза, маленький нос, а дальше начиналась длинная, широкая, пушистая борода густого черного цвета, совершенно скрывавшая рот, так что говорил он глухо, откуда-то из-под волос, - походило, что голос звучал из другой комнаты, а сам крестьянин к нему только прислушивался. Усадив гостей в горнице, он немедленно распалил самовар, бабу заставил стряпать верещагу, - особого рода яичницу, которая верещит на сковороде, - а потом встал перед гостями в задумчивой позе и принялся внимательно смотреть на них.

    - Что это ты так взираешь, Софроныч? - спросил дьякон.

   - Думаю, - глухо отозвалось из другой комнаты.

    - О чем же это ты, во славу Божию, думаешь?

    - А вот, мол, не Господь ли вас послал? Одолела нас всякая нечисть: кобылка привалила со степей, по огородам какой-то жук ползает. А помолиться некому! Причислены мы, вишь ты, к Завалишину, а благочинного-то - нишь, дозовешься? И дорожится он очень, а мы - народ бедный, брошеный. А я-то староста здешний, и о народе заботиться должон.

    Голос в другой комнате сгустился:

    - Помолебствуйте!

    Батюшка взглянул на дьякона, дьякон на батюшку; батюшка засмеялся и объяснил крестьянину, что им по неотложному делу надо быть завтра по-рану в Завалишине. На это крестьянин ответил, что зачем же непременно служить днем, когда это можно сделать и ночью: Богу-то ведь всё равно.

    - Сейчас всех подниму... рады будут!

   Батюшка взволновался, а дьякон пришел в радостное возбуждение.

    - Это вам, Софроныч, хорошо Господь шепнул. - сказал он и повернулся, весь сияя, к батюшке: - а не отхватать ли нам... во славу Божию и всех святых Его?

    Батюшка, с отчаянием на лице, сказал, что никак этого нельзя сделать, потому что служить не в чем и не с чем: нет ни фелони, ни эпитрахили, ни креста... Но дьякон тотчас нашелся.

   - Чистая холстина есть, Софроныч?

    - Как же не быть, о. дьякон.

    - Так я живым манером из нее эпитрахиль скрою, - обернулся он к батюшке, - и кресты из девичьих лент нашью... во славу Божию. Будет, конечно, без бахромы и без золота, да ведь, когда нет кропила, употребляют же пучок сена.

    - А фелонь?

    - Обойтись можно... Бог простит.

   - А крест?

   Кре-е-ст, - заворчало из другой комнаты, - у чернички найдется, ерусалимский, купаресовый, на гробе Господнем освящен... и весь картинами расписан.

   - А требник? - не сдавался батюшка, - ведь я же наизусть ни одной молитвы не знаю!

    - У чернички всякая книга есть.

   Батюшка слегка расцвел.

    - Еще одно соображение, - сказал он, впрочем, неуверенно: - ведь, ежели благочинный узнает... обидится!

   Не узна-ет! - уверило из другой комнаты, - у нас народ дружный, да нам и не в первый раз проезжих-то священников привлекать. Раз даже у нас один беглый священник цельную неделю скрывался.

   - Беглый?

    - Да, от жены сбег... лю-ю-тая! Хо-о-роший священник, зашибал только маненько. Уж так мы жалели, как она его нашла. И надо же было случиться, что она ехала, а он на завалинке сидел. Не поверите, такого-то человека она за волосья уцепила, да так в тарантас

   посадила и увезла.

   - Стро-огая, - покрутил дьякон головой, с видом искреннего сожаления, - и откуда такие ефиопы родятся, прости их Господи. Вот у меня дьяконица тоже строгая, но души благородной! А черничка далеко живет?

    - Рядом.

    - Так зови ее, во имя Господне, на совещание.

    Софрон ушел.

   А батюшка совсем развеселился. Видимо, всё это его радовало, не только как заработок, но и как необыкновенное приключение. Он сновал по горнице и, потирая руки, говорил:

    - Как хорошо-то всё подошло, о. дьякон, правда? Точно в древние времена! Ночь... катакомбы... а там где-то - языческие воины сторожат. Одного только нехватает... била!

    - А это что? - насторожился дьякон.

    - А это в древней церкви, до появления еще колоколов, употребляли... доски такие гулкие.

    Дьякон смолчал, задумался, потом куда-то скрылся, где-то пропадал короткий срок и вернулся торжествующий, но ничего батюшке не сказал.

    Пришла черничка с узелком. Она была очень хорошенькая, но видом скромная: лицо белое, губы пунцовые; она их всё поджимала, а глаза держала опущенными, но когда ими взглядывала, - батюшка каждый раз вспыхивал и чувствовал себя неловко; дьякону же казалось, что в комнате вспыхивал, загорался какой-то нежный свет. Он невольно засмотрелся на нее, я; даже полюбовался, но при этом подумал:

    - Моя дьяконица лучше!

    Она была лучше для него - с ее распухшими ногами и старым, строгим лицом; он с нежностью задумывался о ней, и в душе его поднялась тоска: как-то она там без него? А черничка была очень рада духовным, и тотчас завела с батюшкой разговор о божественном. И видно было, что она относится к духовным с полной доверчивостью, как к каким-то особенным людям.

    - Когда беси смущают, - нежным голоском вопрошала она, - какие надо, батюшка, молитвы читать?

   Батюшка слегка потерялся и взглянул на дьякона, а дьякон уверенно сказал:

    - Все молитвы против беса хороши, только читай с верой... во славу Божию.

    - Мне бы хотелось самую настоящую...

   Дьякон чуть-чуть усмехнулся.

    - Али другие не помогают?

   Она сильно вспыхнула, сделалась пунцовой, нахмурилась и сказала сквозь зубы:

   - Нет!

    - Что же так?

   - Сны мучают...

    - Для сна, - сказал дьякон, - самое хорошее средство "Господи помилуй" читать до тех пор, пока голова не закружится. А как закружится, и уснешь... спокойно, во славу Божию.

    Она помолчала, всё нахмурившись, а потом тихо сказала:

    - Уснешь-то, уснешь... а во сне-то бес и лезет!

   Дьякон глядел на нее пытливо, видел как длинные ресницы бросают на ее щеки как бы греховную тень, и ему стало ее жалко. Он подсел к ней и стал потихоньку, ласково гладить её руку.

    Изгоняй, девица, сей род лукавый молитвою и постом!... а еще лучше: окати себя водой из ведра, - как рукой снимет. Когда я еще в городе жил, и мастерской у меня не было, а состоял я в науке, бывали у меня тоже искушения. Так заберусь это я в погреб, да и сижу на льду; долго сижу, пока так не учнет трясти, что зуб. на зуб не попадает. Бес-то огонек любит, сказано, - адский житель, а холоду-то не выдерживает! Бывало, как рукой снимет... во славу Божию!

    Черничка улыбнулась, ласково и благодарно взглянула на дьякона, а батюшка принялся смеяться. Дьякон из холстины скроил эпитрахиль, наметил кресты из красных лент и усадил черничку шить. В узле у нее оказался и требник, и ладан, великолепный иерусалимский кипарисовый крест, и даже свечи и даже огромное, старое медное кадило.

    Дьякон радовался..

    Между тем, вернулся Софроныч, закрывая рукой нос, из которого текла кровь.

    - Какой-то пес, - ругался он, - снял дверь с амбара, да у калитки положил... в темноте-то я расшибся.

    - Пес-то этот я, - засмеялся дьякон.

    - Прости, о. дьякон... да чего же ты у меня дом то зачал ломать?

    - Сейчас узнаешь!

    И дьякон скрылся. А через минуту по деревне, в ночной тьме, побежали гулкие удары: дьякон усердно колотил обухом в крепко-сколоченную деревянную дверь, утвержденную на обрубках. Что-то тревожное было в этих звуках и в то же время торжественное.

   Народ стал поспешно собираться на этот необычный призыв. Большинство баб захватило с собою из божниц иконы, мужики пришли с фонарями на палках, - тьма ожила, забегали тени, улица наполнилась смутным говором. А дьякон всё гулко колотил по калитке.

    - Бух... бахх! - бежало по деревне.

   Дьякон взмок, но радостно улыбался и говорил толпе между ударами:

    - Чем не трезвон, во славу Божию?

    Вышел батюшка в белой эпитрахили, с крестом и руке. К середине улицы поставили стол, накрытый скатертью, на него - глиняную чашку с водой, по краям чашки утвердили свечи. Софроныч разжег кадило. Вокруг стола встали мужики с фонарями, перед столом - бабы с иконами. Тишина в воздухе была такая, что пламя свечей колебалось только от дыхания людей. Прежде, чем приступить к служению, батюшка о чем-то посоветовался с дьяконом и, обратившись к толпе, сказал:

    - Братце! Обыкновенный полевой молебен оплачивается суммой, собранной со всех по общей раскладке. Мы же сделаем иначе. Да кладет каждый на тарелку по достатку своему при целовании креста. И вам, и нам лучше будет. А кто отдельно закажет молебен уважаемому святому, оплатит соответственно. Согласны?

    Толпа зашумела.

    - Ладно, батюшка! Согласны!

   А Сафроныч прогудел как бы откуда-то из-за соседнего плетня:

    - Не заботь, отец, свою душу, всё будет хорошо.

    Началось торжественное служение. Тьма вздрагивала, волновалась и словно прислушивалась к пению; смутные лица людей выступали из тьмы на багровый свет свечей, подобно ликам с иконы небесного воинства, по-за толпой избы как бы шевелились и безшумно вытягивались: всё вокруг полно было смутного, фантастического движения теней.

    С неба смотрели звезды.

    Софроныч подтягивал густым, чревовещальным басом, у чернички оказался прекрасный альт. Но умилительнее всего было пение дьякона. Когда он называл какого-нибудь святого:

    ..."Вла-а-сие... моли Бога о нас"!.. - то казалось, что сам святой присутствует тут же и охотно исполняет просьбу дьякона. Бабы расчувствовались и плакали, а мужики шумно вздыхали. Медное кадило тяжело звякало, и ароматный дым клубился над столом, туманя пламя свечей. Бесконечно читались заказные акафисты, так что батюшка взмок, охрип, но имел вид веселый. То и дело, возводя очи к звездам, он взывал к какому-нибудь святому:

   ...Святителю отче Нико-о-лае...

    А дьякон и хор подтягивали:

    - Мо-оли Бога...

    И уж они смолкали, и батюшка читал дальше, а чревовещатсльный бас все тянул как бы откуда-то из тьмы:

    - О на-а-а-а-с!..

    На стол сыпались поминания с звенящими пятаками и ржавыми гривнами, так что батюшке пришлось в конце молебна вставить краткую литию о усопших, при чем дьякон с таким чувством произносил имена умерших, что бабы принялись навзрыд плакать, и волнение охватило толпу: всем казалось, что покойники бродят где-то вблизи во тьме и отзываются горестными голосами на звуки торжественного пения:

    - Ве-е-чная па-а-мя-я-ть...

    Когда же закончилось молебствие, дьякон встал с тарелкой рядом с батюшкой, а народ стал подходить к кресту, и батюшка всех кропил. На тарелку, звякая, падали рыжие и черные монеты. Между пением дьякон поманил к себе черничку.

    - Тебя как звать-то, девушка?

    - Аннушкой.

    - Ты вот что... приезжай-ка к нам в Павловку, милости прошу, к дьяконице моей. Она тебе лучше нас, духовных, поможет: она всё знает!

   - Что всё? - вскинула черничка глаза.

    - У ней тоже бывали искушения-то. Приезжай-ка, милости прошу... во имя Господне!

    Дьякон принялся петь тропарь, а сам забирал горстями с тарелки монеты и ссыпал их в карманы подрясника. С пением двинулись по улице, вспугивая тьму, смутно убегавшую перед ними, а за ними безшумно смыкавшуюся. Батюшка кропил в обе стороны на темные хаты. Вышли за околицу к полям и, отслужив тут краткое молебствие, большим кругом пошли вокруг деревни. Как большие светляки, мелькали и колыхались фонари; над толпою в смутной игре переплетались свет и тени, придавая странную таинственность этому шествию в полночной мгле. Над деревней сонно перекликались петухи. Временами с боков мелькали смутные тени собак, упорно сопровождавших шествие, хотя их и гнали; когда же останавливались для молебствия, собаки садились и ждали, и во тьме сверкали их глаза. Тучи мошек, жучков, бледных ночных бабочек кружились над фонарями, бились в их стекла и сгорали в пламени свечей. А с полей плыл аромат конопли и диких трав. Ночь была тиха и тепла; в небе медленно черпала Медведица. И хотя под блеском звезд таинственно млела даль полей, людям от тусклого света фонарей казалось, что они движутся в глубокой, мрачной мгле. И из этой мглы неслись к звездам страстные просьбы:

    - Да-а-ждь... до-о-ждь...

   Дьякон и черничка, а с ними и толпа, подхватывали:

    - Земле жа-а-ждущей...

   И долго еще слышался бас Софроныча:

    - Спа-а-а-се-е!

    Мгла впитывала в себя эти мольбы и уносила их куда-то вдаль, в поля, отзывавшиеся вскриками ночных птиц и свистом встревоженных зверьков. И внезапно эта мгла, когда уже обошли всю деревню и снова подходили к улице, пропиталась легким багровым светом, который всё усиливался. И вдруг всё как бы вспыхнуло багрянцем, из тьмы резко выступили

   черные силуэты крыш...

    - Что это? Что это? - всколыхнулась толпа.

   И вдруг люди метнулись к улице с резкими, тревожными криками:

    - Пожар! Пожа-а-р!!.

    Фонари описывали в воздухе круги и дуги; иконы в руках баб словно метались в испуганном беге. Люди шумно влились в улицу и бежали, как безумные, увлекая за собою дьякона и батюшку. Словно красным бенгальским огнем освещена была улица: в конце ее

   пылала крыша хаты. В тихом воздухе огонь вздымался кверху, как пламя свечи.

    - Пожа-а-р! - несся испуганный вопль.

   Бас Софроныча принял трескучие раскаты:

    - Люди-и! Тащи ведра... топоры-ы... кто по пожарной части! Миколаев, запрягай... бо-о-чку-у!

    Мужики бежали к воротам хат. Собаки лаяли, как бешеные.

    - Где гори-и-т?

    - Старухи Мнкулиной!

    Бабы комком крутились вокруг кого-то.

    - Вот она... здесь она!

    Хаты точно шевелились, вздрагивали в отблесках багрового света; свет этот падал и на искаженное ужасом лицо старухи, которую бабы увлекли под руки, потому что она с трудом ходила, а теперь от испуга совсем повисла на их руках и только повторяла хрипло, отрывисто:

   - Старик... старик...

   В толпе бежало:

    - Ведь он без ног у ей!

    - Сгорит!

    - Скорей, ребята!

   Звучали отчаянные крики:

   - Бо-о-чку-у!!.

    Дьякон стрелой несся впереди; монеты в карманах его тяжело звякали, затрудняя бег; он всё почему-то обертывался и кричал:

    - Батюшка... за мной!

    Батюшка задыхался. Эпитрахиль улетела у него куда-то за плечо; он бежал с вытянутыми вперед руками, словно ловя кого-то, и кричал жалобным голосом:

    - Какая беда... о. дьякон... какая беда!

   Дьякон обертывался и звал:

    - Ба-а-бы... с иконами... за мной!

    Пламя зловеще шумело. Кверху быстро-быстро уносился дым, а за ним, спеша, летели тучи шипящих искр. Бабы, с молитвенными и жалостными воплями, толпясь, стали, по указанию дьякона, полукругом; иконы засверкали в их руках, как бы блестками крови; временами они поднимали их и крестили горящую хату. Гулко простучала бочка; мужики кинулись с топорами, с ведрами. Ломали плетни, заборы, сносили амбарухи, чтобы не дать огню распространиться дальше. Среди криков гудел бас Софроныча:

    - Лома-а-й! Шибче-е! Дружнее!

    Но вокруг избы всё росло смятение, вопли ужаса; старуха Микулина рвалась из рук державших ее баб с хриплым, безумным криком.

    Мужики толпились и не знали, что делать. Несколько человек сунулись было к огню, но отбежали, обожженные.

    - Ребята... старик-то!

    - Как же...

    - Лезть надо!

    - Как полезешь...

    - Воды-ы сюда!

    - Лей воду... туши-и!

    - Нишь, потушишь...

    Старуха вырвалась и метнулась к двери. Но мужики поймали ее.

    В это время дьякон сбросил подрясник и протянул его батюшке.

    - Держите-ка... тут деньги.

    - А вы куда?

    - Сейчас вернусь... во славу Божию! Не просыпьте деньги-то...

    В своих широких, серых казинетовых брюках и белой рубахе, пущенной за пояс, дьякон бросился к мужикам, растолкал их.

    - Давайте кафтан! - кричал он, - кто-нибудь, скорей кафтан!

    Софроныч бросил ему кафтан.

    - Лей воду на меня! - распоряжался он.

   А сам залезал в кафтан. В голосе его была такая властность, что мужики, не рассуждая, окатили его водою из ведер с ног до головы.

    - Еще! Еще!

    Вода бежала с него ручьями. Батюшка бежал за ним и кричал:

    - Куда вы? Куда вы?

    Но он уже метнулся мокрым черным комком в дымную пасть двери, откуда почти вслед за тем, как он выбежал, выбросился огненный язык и лизнул шарахнувшуюся толпу.

    Вслед за ним, как в гипнозе, бросилось несколько парней. Крики превратились в бурю воплей; народ двинулся к избе, точно хотел сжать, раздавить ее, потушить пламя своим дыханием, слезами и безумными криками.

    Но уж в дверях показался дьякон. Он дымился, горел, но изо всех сил волок за собою что-то. Десятки рук ухватились за него, поспешно вытащили его; парни подхватили его ношу. Вода ливнем полилась на дьякона. Черничка, обжигая руки, тащила с дьякона кафтан, не замечая, что на ней самой дымится и тлеет платье. Дьякон показался из кафтана весь черный, как головешка, от него шел пар, он с хрипом и со свистом вдыхал воздух, но при всем том весело улыбался.

    - Вот так пламень адский... во славу Божию! - хрипел он, - чуть не задохся...

   Его обступили, радостно смеялись. Батюшка чуть не бросился ему на шею и со слезами, радостно говорил :

    - И боялся же я!

    - Думали, сгоришь! - кричали мужики.

   Дьякон посмеивался.

    - Я хитрый... в воде не тону и в огне не горю!

   И обернулся к своей ноше.

    - Жив ли?

    - Целехонек, о. дьякон... ничего, отдышится.

    - Ну, и пусть еще, во имя Господне, сто лет проживет... у меня рука легка! А за кафтан спасибо: я в нем, как в облаке, путешествовал.

    Софроныч топтал кафтан ногами и угрюмо басил как бы откуда-то издалека:

    - Только облако и осталось!

    ...Потолок обрушился в воющее пламя, и с треском стали падать обгоревшие стены, образуя шумящий костер. Всё еще летели искры, как золотые пчелы, и багровый дым всё убегал вверх. Но уж дыма становилось всё больше и огонь в нем смутно бился, прорывался и тух. Черными, лохматыми тенями метались мужики и беспрерывно плескали воду. Бабы хлопотали около старика; он был подпален немного, но больше перепуган, всё плевался сажей и непонятно рассказывал, что свалился с нар и тем только спасся, потому что припал к полу и дышал в щели, дьякон сразу и запнулся за него. Старуха Микулина то голосила над стариком, то бросалась к дьякону и принималась целовать у него руки, обливая их слезами. А дьякон залезал в подрясник и говорил, ощупывая карманы:

    - Все ли деньги-то целы?

    - До них ли было, о. дьякон!

    - Что это вы, батюшка, как же не до них... чать, это наше пропитание!

    Пламя пожара быстро тухло; улица погружалась в мутно-багровую мглу.

    Через час дьякон и батюшка сидели за чаем в просторной избе Софроныча, в компании закоптелых и обожженных мужиков. Черничку дьякон усадил на почетное место, под божницу, и заставил ее хозяйничать.

   В избе было жарко и шумно. Разговор шел о злобе этой ночи: о том, что Микулина, собираясь на молебен, позабыла свечу в сенцах, оттого и загорелась изба; хорошо еще, что не было ветра, а то не уцелеть бы и всей деревне. Жалели Микулиных: разорились старики,

   без приюта остались.

    - Разве детей нет у них? - спрашивал батюшка.

    - Был сын, да непутевый вышел: от дому отбился после солдатчины, бродит по свету, неведомо где.

    - Одинокие, значит, старички-то?

   Мужики шумно вздыхали.

    - Одиношеньки, как есть... плохо их дело! Доведется по-миру ходить...

   Дьякон еще не успел помыться: был черен и взъерошен, даже нос у него был, как у галки, черный, но вид - веселый.

    - Почтенные прихожане... во имя Божие! - говорил он.

    И как только он начинал говорить, мужики повертывались к нему и принимались улыбаться во все лицо.

    - Я вам одну быль расскажу, а вы ее себе на ус помотайте, во имя Господне. А быль-то эта была со мной. Случилось это в стары годы, еще в те поры, как я в архиерейском хоре пел, и рукомесло свое совсем забросил, а больше с приятелями по трахтирам ходил.

   Был я человек веселый, из себя красивый... чего смеешься? - повернул он к черничке свой черный нос.

    Та улыбалась ласково, но молчала.

    - Ты не смейся, а вот приезжай-ка к нам, да порасспроси дьяконицу, каков я был молодец... король!

   И был я в те поры охотник выпить, так... малую толику... во славу Божию... пока ноги держут.

    - А когда не держут? - улыбнулся батюшка.

   Тогда уж руками помогал... а домой всё-таки добирался. Вот и сижу я так-то раз, подгулявши, в трахтире... одиноко сижу... водочка, закусочка передо мной... машину слушаю. И входит вдруг приятель мой, портной Семен Иваныч, покойничек теперь, царство небесное. Узел у него подмышкой, - в черном платке, что-то завязано. - А-а! - говорит. И я отвечаю: а-а! Ну, сейчас выпили. Он и рассказывает мне: - сшил, говорит, на генерала Калатузова парадную форму, несу... да генерал-то оченно строгий, вот и зашел я для храбрости стаканчик пропустить. Поговорили мы так, выпили... ушел он. Да не прошло и получаса, как вбегает он опять, уж без узла, и лица на нем нет: бледный, трясется, да ко мне, да ухватил меня за руки.

   -"Брат, говорит, друг, говорит - погибель моя пришла... жисти своей должен я решиться!". Да в слезы.

    Влил я в него бальзаму стакан, успокоил его, так что он и глаза вытаращил. Ну, рассказывает: - поехал, говорит, на конке, чтобы поскорее, узелок рядом положил... да и впал как бы в затмение. Очнулся, оглянулся, а узла-то и нет! А мундир-то, говорит, с прочей

   аммуницией стоит сто двадцать целковых!.. Зову я полового: отведите, говорю, нам кабинет для размышления, и притащите туда всего в полную плепорцию: у нас военный совет будет. Засели мы с Семеном Иванычем в отдельное помещение, выпили и принялись обдумывать... а тут мне Господь-то одно дело и шепнул.

    - Стой! - говорю, - Семен, ступай сейчас домой и успокой свою душу, да жди меня к вечеру, а я кое-что придумал и домой побегу.

    Вот пришел я домой, рассказал всё супруге своей, и план свой объяснил. А она мне:

   - Пьяницы вы оба!

    А я ведь хитрый... и говорю ей:

   - Мы-то пьяницы, плохие люди, а ты трезвая, стало быть, хорошая... вот и помоги!

   Улыбнулась она на мои слова, пошла в другую комнату, да и несет свои модные сапожки, кои только по большим праздникам в церковь надевала, - моей работы. - Вот, говорит, возьми, а мне потом другие сошьешь. А любила она те сапожки... и надо правду сказать, не сапожки это были, а произведение - герцогине под-стать: одни каблуки в полтора вершка.

   Прослезился я даже, обнял се. - Ты, говорю, у меня на свете одна, а лучше тебя никого и нету! Побежал я по заказчикам, хор на ноги поднял, кое-кого из знакомых священников потревожил, и даже в женский монастырь смахал... разыграл женины сапожки в лотерею! Конечно, не за сапожками гнались,- а Макара Иваныча уважали. Через недельку я девяносто целковеньких Семену Иванычу и вручил... ожил человек. А сапожки-то кто выиграл, как бы вы думали? Игуменья женского монастыря, мать Таисия... уж очень много мы тогда смеялись, во славу Божию!

    И в избе все смеялись. Больше всех смеялся Софроныч; он весь трясся от смеха, и хохот его звучал как бы откуда-то из-под земли.

    - А ловко отец дьякон-то подвел, - загудел он, - верно это... надо нам старикам-то помочь!

   Дьякон даже взвился над столом.

    - Молодец, во славу Божию!

   Мужики шумно оживились.

   - Верно, ребята... как же бросить сирот таких...

    - Помо-о-жем!

    - Помощь устроим! - гудел Софроныч.

    - Устро-о-им! В одно воскресенье всем селом избу поставим, пущай живут! Кто бревнушко, кто дощечку... мир - велик человек: худо ли, бедно ли, а жить можно будет.

    И всем было радостно.

    -Ай да дьякон!

   Дьякон веселился.

    - По любви-то, друзья, жить, и рая не надо! А к вам за это будем потихоньку приезжать требы мы исправлять... и вас к нам милости просим, во имя Божие! Всем и будет хорошо.

   Батюшка тревожно добавил:

   - Только чтобы благочинный не дознался!

   Мужики шумно уверили, что они - народ крепкий, никому не скажут, а потом стали прощаться и уходить.

    Когда они, наконец, остались одни, батюшка заторопился было спать; но дьякон сказал, что всякое дело требует хозяйственного распоряжения, и потому необходимо сначала пересчитать деньги. Он принялся высыпать их на стол полными горстями. Денег оказалось много, всё больше меди, и считать их пришлось долго, так что батюшка волей-неволей принял с этом участие, хотя глаза его совсем слипались. Пятаки, трешники, семишники долго звенели и звякали в тишине избы, устанавливаясь в стопки.

    - Шестнадцать рублей! - сказал дьякон.

   И радостно вздохнул. Он пододвинул к себе четыре стопки и, вынувши платок, ссыпал их в него и принялся старательно увязывать.

    Но тут батюшка потихоньку сказал ему:

    - О. дьякон!

    - Ну?

    - Ведь это у нас доход-то, так сказать... не того... неофициальный, - случайно Господь послал. Так давайте и разделим по-товарищески.

    - То-есть, как это?

    - Пополам.

   Дьякон взглянул удивленно.

    - Пополам?! ну, да!

    Дьякон расцвел.

    - Батюшка, - сказал он, - позвольте... позвольте вас обнять...

    Он обнял и поцеловал его.

    - Это я... за дьяконицу!

    В Завалишино приехали к обеду.

    У благочинного в этот день стряпались для гостей пельмени, и он пригласил на пельмени батюшку, на дьякона же не обратил внимания, лишь холодно кивнул ему. И с виду благочинный был холодный, тощий, длинный, с длинным худым лицом и длинной бородой, цвета очень рыжего. Глаза же у него были бесцветные и как бы мертвые: словно смотрел не человек, а заводная кукла. И губы его двигались тоже как-то механически, словно на невидимых шарнирах. Говорил он протяжно, длинно, медленно и вяло, точно изо рта у него, как у фокусника, тянулась бесконечная бумажная лента.

    - Про-шу-у! - тянул он, длинной, белой рукой указывая батюшке на дверь в столовую, откуда слышался гомон голосов.

    Дьякон вышел во двор. Его томило желание поскорее отправиться к фельдшеру и потом на базар за покупками; но на дворе под навесами он увидел многочисленное общество, подобное стае воробьев в ненастье. Там, на грядках телег, на опрокинутых боронах, а то и прямо на земле расположилось десятка два дьяконов и псаломщиков, уже давно и терпеливо ожидавших великого часа испытания. Тут был тучный дьякон Божедомов, из очень богатого прихода, одетый в великолепный подрясник цвета весенней зелени, с золотой цепочкой на груди, державшийся гордо и в отдалении. Прислонившись к тележному колесу, сидел псаломщик Выжигин, из мордовской деревни, в рваном сером подряснике, с лицом скуластым, безволосым, злым и пыльным, - он пришел пешком за тридцать верст, - и с параличной правой рукой, отчего, когда он крестился, рука его забирала выше головы, а потом далее плеча. И потому над ним все смеялись, а он всех ненавидел. Еще тут был дьякон Ястребов, лысый, высокий человек с грустной улыбкой, и сын его, дьячок Ястребов, из другого прихода, рослый, волосатый человек в черной рубахе, разбойничьего вида. Они были известны по всей епархии тем, что лет уже двенадцать судились друг с другом из-за трех сотен кизяка, сожженного отцом, и иерусалимского сундука, похищенного сыном после смерти матери.

    А Многих дьякон знал, и тех, которых знал, звал по отчеству.

    - А-а, Маркович, - направился он к Выжигину, - как поживаешь, во славу Божию?

    Выжигин, заслышав его голос, поспешно встал, и, с лицом внезапно расцветшим радостью, тянул свою параличную руку куда-то мимо дьяконовой руки. Дьякон сам поймал его руку и, крепко пожимая, спрашивал:

    - Трепыхается в брюхе-то?

   И говорил ободряюще:

   - Ничего, ничего, Маркович, не трусь, Господь выудит!

    Выжигин хотел что-то сказать, и не сказал, только молчаливо улыбался и уж не отходил от дьякона, и всё почему-то гладил его по плечу. Дьякона окружили и стали жаловаться, что всех оторвали от работы, и неведомо для чего: какие же экзамены... или на старости лет учиться людям, забросивши хозяйство? Да тут, дай Бог, только времени на пропитание добыть...

   И кому это надо? Ястребов-отец жалостно кричал, что суда праведного ныне и у владыки не сыскать, а какие-то там экзамены повыдумывали, чтобы людей мучить.

    - Я - человек лысый! - кричал Ястребов.

    И взмахивал у себя над головой руками, словно отгоняя мух.

    - Я от горя волосы потерял... что отвечать буду?

    - А вы не думайте, Васильевич, что отвечать-то.

    - Да как же не думать, Макар Иваныч?

   Макар Иваныч таинственно подмигнул.

    - Господь шепнет!

    Из отдаления дьякон Божедомов насмешливо отозвался:

    - Сам не знаешь, никто не шепнет. Я вот всё знаю, так ничего не боюсь.

    - Всё-то только Богу известно, Кирилыч!

    - И мне! Потому что я всё Божие слово прочитал.

   И Божедомов гордо смолк в своем отдалении.

    - А я знаю только одно, - сказал Ястребов-отец, - что есть Господь-батюшка... и не допустит Он моему сыну-разбойнику над правдой торжествовать.

    И он торопливо принялся говорить что-то об иерусалимском сундуке; но Ястребов-сын грубо прервал его:

    - Я пусть разбойник, а ты - вор!

    - Ты вор! - побежал Ястребов к сыну, - ты материн сундук украл.

    - А сколько я месяцев навоз копил для кизяка, ты учитывал?

   - Разоритель! Непочетник!

    И пошел гвалт. Тщетно пытался Макар Иваныч примирить их: дьякон и сын налетели друг на друга петухами и выкрикивали обидные слова. Гвалт возрос до того, что старая цепная собака принялась яростно лаять, а из окна выставилась голова благочинного.

   - Что-о-о случилось? - спрашивал он, вяло пережевывая слова.

    Ястребов-отец бросился к окну. -

    - Ваше высокоблагословение... разбойник... двенадцать лет... сын... я подавал...

    Но благочинный замахал руками и поспешно скрылся. Собака еще долго продолжал лаять и ворчать. За окнами, в комнатах, слышались говор, смех и звяканье рюмок. Дьякона с сыном, наконец, разъединили, и Макар Иваныч наставительно говорил им, а потом и всем:

    - В миролюбии жить подобает... во славу Божию. Владыка мне сказал: блаженны чистые сердцем. А свара человеку уши застилает: он Господа не слышит, ибо глас Господа тих...

    Ученый псаломщик, прошедший духовное училище, с черными усиками и не по летам важным видом, сказал с легкой насмешкой:

    - Господь говорит в громе и огне.

   Макар Иваныч повернулся к нему.

    - А ты бойся, когда Он заговорит в громе и огне-то: тогда уж поздно с Ним разговаривать, - в единый дух испепелит!

    - А с вами Он, что же, - насмехался псаломщик, - в тишине разговаривает?

    - В тихости, друг, в тихости... со всяким человеком в тихости. Он завсегда так: думаешь, совсем человек пропал, а Господь-то и шепнет!

    - И вам шептал?

    - А как же! Я потому ничего и не боюсь. Он завсегда со мной, Господь-то. Как что, а Он и тут. Вот недавно Он мне в сонном видении смерть послал, а та мне сапоги заказала.

   - Сапоги?!

    И все сгрудились вокруг Макара Иваныча, даже дьякон Божедомов слегка придвинулся.

    - Зачем же смерти сапоги?

    - Всякая Божия тварь холод чувствует... только видение-то это вещее было; должен человек один в приходе у нас помереть, и мне было указано сапоги ему сшить. Я пошел к нему, а он и заказал мне. И ему это на потребу, да и мне на пользу вышло... Господь-то всё к обоюдному благу устрояет. Я этими сапогами смерть-то и перехитрю!

    - Как так?

    - Она к дьяконице подбирается... а я дьяконицу не дам, ни за что не дам! Я ее, смерть-то, в жизни уж два раза перехитрил.

    - Как же это было, Макар Иваныч?

    - А вот как...

    И Макар Иваныч принялся рассказывать.

   Незаметно он оказался в центре этой пестрой толпы; все встали или уселись поближе к нему и внимательно слушали, а он поместился верхом на колесе и разглагольствовал:

    - В те поры я еще в городе жил, в девяносто втором году это было, ходила по городу холера. Ходит себе холера, косит народ православный, а я хоть бы што... и не думаю о ней, - дело-то Божье. Пускай ходит Божия тварь, на Бога работает. И шел я раз от одного заказчика, - хороший был человек, штабс-капитан Зернов... задатку я от него пять целковых получил, иду. Навстречу мне всё это черные телеги, а я хоть бы што, иду, посвистываю. И вдруг чувствую: подкатило... враз так! И вниз и вверх пошло! Забежал я в один двор, прочистился... опять иду... а меня и корчит, и гнет, и мутит, и весь свет передо мной побежал вправо да влево, как на волнах морских, а нет-нет да и вверх ногами встанет.

   И дома, и заборы, и телеги, - перепуталось всё, а соборная колокольня точно по небу круги чертит. Ноги подогнулись... вижу: падать учну! Стал я на перекрестке, глаза к небу возвел, шепчу: - Господи, помоги, Господи, научи... шепни, что делать! Смотрю так-то вверх... а на углу дома, на третьем этаже - рука! И показывает эта рука пальцем куда-то... посмотрел я по пальцу, вижу - вывеска: трахтир! Сердце во мне взыграло... шепнул, думаю, Господь-то! Эх, была не была, повидалася... даже сил прибыло. Забежал я еще раз во двор, опростал себя со всех концов, да в трахтир, да в отдельную комнату, да кричу: - рому, коньяку, водки, рижского бальзаму... по-господски што-бы! А там знали меня, смеются: - Макар Иваныч кутит! - Ладно, думаю... да и ну наливаться. Нальюсь, нальюсь, сбегаю выпростаюсь, и опять наливаюсь, а брюхо ремнем изо всех-то сил стянул. И такое пошло кружение: всё ходит, всё пляшет, и уж где одно лицо - там десять... А потом меня приятель, портной Семен Иваныч, из-под стола достал и домой предоставил.

   Макар Иваныч сделал радостный жест.

    - Как рукой сняло... во славу Божию!

    Все молчали, в задумчивости покачивая головами; только дьякон Божедомов мрачно сказал:

   - Враки! Господь пьяницам не помогает. Ибо сказано: курильщики табаку и нюхальщики оного не внидут в царствие небесное.

    - Да я, Кирилыч, не курю и не нюхаю.

   Дьякон Божедомов гордо пожал плечами.

    - Всё равно!

    В этот момент Выжигин, всё державшийся возле Макара Ивановича и всё хотевший ему что-то сказать (он никогда не мог подобрать настоящих слов и говорил не те, какие надобно), вскричал высоким голосом:

   - У меня... меня... тоже...

    И припал ему к плечу, и заплакал.

    - У... умер....ла!

    Плакал он тяжело, не закрывая глаз, только слезы бежали по лицу.

    А кругом него смеялись.

    - Мордовка померла, за которую он судился-то... Авдотья... с назадником!

    Выжигин повернулся к ним с искаженным лицом.

    - Св-вол-лочи! - закричал он сквозь слезы, - она мне... она мне была... она мне...

    Но он так и не мог сказать, что она ему, и опять зло, пылко, сквозь слезы выкрикивал:

    - Она... она там... лежит... а я... экза... экзаме... я... похоронить не могу... я...

    Почему-то смеялись вокруг и баском, и в октаву, а Выжигин нелепо выкидывал свою параличную руку:

    - Сво...св-в-во...

    Но тут и Макар Иваныч пришел в гнев.

    - Что вы бесовским смехом-то смеетесь?

    - Да ведь... по любовнице плачет!

    - А вы нишкните! Ништо любовница не человек? Христос и блудницу простил... во славу Божию. А вы ништо судьи?

    Вокруг смущенно смолкли. А Выжигин хватал Макара Иваныча руками, пытаясь обнять его.

    - Ми.-.лый... она... ведь... она меня... косорукого... она... ведь...

    И опять он никак не мог сказать, что она; а Макар Иваныч гладил его, как дитя, по голове и утешал, перебирая разные милые слова и вспоминая знакомых святых. На дворовое крыльцо вышла девочка, пестро разряженная, и звонко крикнула:

    - Которые дьячки и дьякона… батюшка требуют!

   Пестрое общество всполошилось и, отряхиваясь, приглаживаясь, оживленной гурьбой направилось в дом. В толпе Ястребов-отец протиснулся к Макару Иванычу и таинственно прошептал ему на ухо:

    - А как вы думаете, старик, ежели в Синод подать?

    - О чем это, Василич?

    - Касательно сундука-то?

    Макар Иваныч взглянул на него строго.

    - Иди к Богу с чистым сердцем: Он шепнет, что сделать!

    Ястребов-отец досадливо отмахнулся. Зала благочиннического дома, куда собрались экзаменующиеся, была большая, низкая комната, просто обставленная, с обилием старинных стульев, цветами на окнах, портретами владык над старым клеенчатым диваном. Крашеный пол был чисто вымыт, даже лоснился, и тяжелые, пыльные сапоги входивших робко и с опаской по нему ступали. В углу близ изразцовой печи стоял большой ломберный стол с зеленым сукном, перед ним у стены - кресло для благочинного, и еще три стула для членов благочиннического совета и ассистентов. Дьякона прошли в передний угол к образам, подальше от стола, и с испуганным видом потирали руки, а псаломщики жались позади дьяконов. И никто не решался сесть; важно расселся только дьякон Божедомов. Ястребов-отец схватился было опять с сыном, случайно оказавшимся по-соседству, но их тотчас же испуганно розняли и разъединили. Выжигин всё держался около Макара Иваныча. Макар Иваныч никогда не бывал ни на каких экзаменах, и ему было любопытно и немного страшно, но потом он даже погордился и подумал: - кабы дьяконица посмотрела на него сейчас, как он отвечать будет. А то, что он в ответах блеснет, он нимало не сомневался: службу-то он, слава Тебе, Господи, изучил за восемь лет... а что будут вопросы

   помимо службы, он даже не подозревал.

    Вот дверь стала медленно отворяться; все зашевелились, а потом замерли. Важно вышел благочинный с кипой бумаг; бумаги разложил по столу, сам уселся в кресло. Появился черный, тучный священник с суровым лицом, другой еще толще, так что с трудом протолкнулся в двери, и был собою весь какой-то серый и как бы не живой... и еще один маленький, рыжий, вострый. Все они, говоря полушепотом, расселись за стол, черный рядом с благочинным, а другие по бокам. Благочинный взял какую-то бумагу, не спеша надел очки и, строго взглянув по направлению пестрой толпы экзаменующихся, медленно начал читать консисторский указ, заключавший в себе архиерейское распоряжение о производстве экзаменов для испытания в познании истин православной церкви младших членов клира. Но члены клира ничего не могли понять из этого чтения, потому что благочинный подолгу жевал каждое слово, делал к нему приставки и при этом как бы играл

   губами на невидимой гармонии.

    - А... ар...хиерейский... да-а- вот!

    В комнате душно было, и где-то билась большая муха в стекло. Бесконечная, вялая лента слов всё тянулась изо рта благочинного, как у засыпающего фокусника, и казалось, он наматывал ее себе на руку, помогая ею в чтении. Серый батюшка дремал и уж совсем стал походить на покойника. Но вот благочинный положил бумагу на стол, а на нее свою белую, длинную руку и сказал:

    - Вста-а-ньте!

    Должно быть, это слово полагалось по какой-то программе, так как и без того все стояли. Тогда благочинный медленно поднялся и сам.

    - Помолимся-я... пойте "Царю небесный".

   Дьякона и псаломщики повернулись к иконам, пропели довольно стройно указанную молитву; но благочинному показалось этого мало.

    - Еще моли-и-тву перед уче-е-нием!

   Но молитвы этой никто не знал, а кто и знал, давно позабыл. Все искоса посматривали друг на друга и подталкивали друг друга локтем. Походило, что младших членов клира поставили в угол, и они стояли там в смущении, спиною к экзаменаторам.

    - Ну? Что-о-о же? - торопил благочинный.

   Все молчали.

    - Не зна-а-ете?

    Кто то глухо отозвался:

    - Забыли.

    - Ну, тогда я... того... прочита-а-ю... моли-и-тесь!

    И благочинный сам принялся читать молитву; но что-то он читал ее очень долго и никак не мог кончить, потому что, подходя к концу, на каком-то слове сбивался опять к началу. Он начал отдуваться и багроветь, и помогать себе руками, будто утопал и пытался выплыть. Наконец, его спас черный священник, подсказавший нужное слово. Благочинный опустился в кресло в крайнем смущении и шептал соседу:

    - Какое-е обстоятельство-о... заколдованное место-о!

    Сделали поверку и стали вызывать.

    - Выжигин!

    Псаломщик вышел к столу.

    Макар Иваныч смотрел вслед, и ему очень было его жалко... Лицо Выжигина подергивалось, нижняя губа стремилась уйти вперед, и он ее все втягивал, больная рука была прижата к груди, а здоровая не находила места. Он испуганно взглянул на разложенные по столу бумаги, точно тут собирались судить его, бросил мутный взгляд на черного священника, строго глядевшего на него, опустил глаза и более не поднимал их.

    - Ну-у-у, - затянул благочинный, - что вы скажете-е-е... относи-и-тельно... предмета сего-о... как его-о... да-а...

    И обернулся к черному священнику:

   - Вопрошайте, о. Леонид!

    О. Леонид заговорил густым голосом, медленно и отчетливо, словно не торопясь рубил что-то очень твердое.

    - Кто был первым праведником?

    Выжигин молчал.

    Серый батюшка слегка всхрапнул и испуганно полуоткрыл глаза. Из соседней комнаты доносились взрывы смеха и звон рюмок.

    - Ну-у-у? - тянул благочинный.

   А сам, прикрывши ладонью рот, нагнулся к о. Леониду.

    - Уповательно-о... Адам?

   О. Леонид отрицательно качнул головой.

    Благочинный смутился.

    - Так вопросите поле-е-гче...

   О. Леонид спросил:

    - Кто был Иисус Христос?

   Выжигин молчал.

    Тут уж рыжий батюшка, выказывавший нетерпение, завертелся на стуле и заговорил скороговоркой: - Что же вы, воды в рот набрали? Говорите, говорите... отвечайте: кто же был Го-спо-дь на-ш Иисус Христос?

    Выжигин молчал.

    Рыжий батюшка вышел из себя.

    - Да вы в Бога-то веруете? - закричал он.

   Выжигин поднял глаза.

    - Верую! - шумно прошептал он.

    И сделал попытку перекреститься, но рука его ушла куда-то за голову, и все принялись смеяться, а псаломщик густо, до слез вспыхнул. И больше не сказал ни слова.

    Ему задали еще несколько вопросов, но, видя тщету своих попыток, с миром отпустили. Однако, отойдя от стола, и уже в дверях, Выжигин обернулся и сказал злобно:

    - Буду владыке... жаловаться!

    За столом пришли в недоумение, пошептались. Потом вызвали несколько молодых псаломщиков, отвечавших бойко, но невпопад, кроме одного ученого псаломщика, который вдался даже в подробное объяснение тайны Святой Троицы, и его едва могли остановить.

    - Довольно... хорошо.

    - Но я должен еще объяснить относительно значения Св. Духа...

    - Будет... довольно.

    Псаломщик отошел с сожалением.

    Макару Иванычу становилось вое больше не по себе. Он прислушивался к вопросам и ответам, и чувствовал себя как бы в дремучем лесу: уж тут дело было не в одном служебном уставе, а в чем-то таком, в чем он не мог и разобраться. Впрочем, он сейчас же и утешил себя: - что не знаю, отвечу по разумению. Из дьяконов не выгонят, и прихода хуже не найдут.

    - Ничего... Господь выудит!

    Вокруг него уже шептались, что малознающих будут перемещать на худшие приходы, и лица у всех были растерянные, кроме дьякона Божедомова, который был уверен в себе непоколебимо.

    Вызвали Божедомова. Вышел он гордо, и на вопросы отвечал с оттенком даже некоторой важной снисходительности.

    - Кто был первым праведником? - повторил свой вопрос черный священник.

    Дьякон ответил, не задумываясь:

    - Сатанаил!

    Благочинный даже раскрыл рот в виде буквы о.

    - Сатана-а?

    Дьякон важно подтвердил:

    - Да1

    - Из каких же это вы святцев взяли? - сурово усмехнулся о. Леонид.

    - Из книги Живота, сиречь Библии.

   А рыжий батюшка суетился:

    - Пусть объяснит, пусть объяснит... пусть!

   Божедомов улыбнулся гордо.

    - Всуе объяснять... сие речено бысть! Когда еще ни неба, ни земли не было, а уж немец на заборе трубку курил.

    - Что-о? Что-о?

    - Какой немец?

    - Обыкновенный немец... который трубку курит.

   А как звали, - не сказано.

    Рыжий батюшка даже взмахнул руками от негодующего волнения.

    - Да причем тут немец?

    - Имеяй уши слышати, да слышит. Сие, - притча. Сатанаил-то кто? Еще когда ни неба, ни земли не было, а уж он ангелом был... кто же первый праведник-то?

    Невольно все засмеялись, даже серый батюшка ожил и проговорил каким-то могильным голосом, не шевеля губами:

   - Вот так дьякон: чорта в праведники произвел!

   Но смех этот возрос до удушливого хохота, когда дьякон на вопрос:

    - Кто виновник первородного греха?

   Ответил с важностью:

    - Адам... и его мадам.

    И при этом смотрел победоносно.

    Но дальше стало уже и трудно иметь с ним дело. Он знал решительно всё, и ни перед чем не затруднялся, отвечал обстоятельно, со множеством славянских речений, но никак нельзя было понять, о чем он говорит. Благочинный даже побагровел и нервно гладил себе бороду, зажимая ее в кулак и постепенно выпуская. Он перебивал дьякона просьбою: ответить непосредственно на вопрос.

    - Спрашивайте, - гордо говорил дьякон, - я всё знаю!

    - Да ведь я же вас и спра-а-шиваю: для чего-о сходил на зе-е-млю Господь наш Иисус Христо-о-с?

    Божедомов презрительно улыбался и с оттенком превосходства и снисходительности начинал говорить, что диавола зовут "искай кого поглотити", ибо он рыщет, подобно тати, в нощи. В писании же сказано: "ржа не точит и тать не подкапывает".

    - Ну, хорошо. А для чего же Христос-то сходил?

   Дьякон торжественно поднял палец:

   - Имеяй уши слышати, да слышит!

    Его, наконец, оставили в покое. Он гордо удалился, и Макар Иваныч слышал, как ученый псаломщик, смеясь, прошептал ему:

    - Да вы хоть бы сказали: для того, мол, чтобы тать не подкапывала.

    Божедомов ответил презрительно.

    - Много будут знать!

    Макар Иваныч притомился, отошел в уголок и присел за толпой на стул, предаваясь грустным размышлениям о дьяконице, как вдруг в зале поднялся великий шум. Вызвали дьякона Ястребова. И как только Ястребов вышел к столу, он положил на стол сложенный в

   четверо лист бумаги и быстро начал говорить, не дожидаясь вопросов, что сын его в могилу сводит.

    - Да здесь не су-у-д! - сказал благочинный.

    - В суды-то я подавал... через вас же, ваше высокоблагословение. Двенадцать лет, ваше высокоблагословение!

    - Здесь экза-амен!

    - Какой мне экзамен... Я лысый человек! Яко Елисей. И уж от горя всё перезабыл. Ерусалимский сундук, ваше высокоблагословение... матерно наследство!

    Из толпы раздался грубый голос:

    - А кизяк кто сжег?

    Дьякон обернулся и вспетушился.

    - Ты вор! Ты вор!

    - А ты сжигатель!

    За столом пришли в волнение. Благочинный метал руками, как на шарнирах; черный священник вскочил и грозно кричал, чтобы замолчали, но Ястребов-отец прыгал у стола, грозил сыну и вопиял:

    - Иди, иди сюда... к суду!

    - Иду!

    - Иди, иди, вор!

    - Иду, сжигатель !

    Сын выступил из толпы. В волнении он засучивал рукава своей черной рубахи, как бы готовясь к сражению; лицо его, круглое как блин, выражало свирепость, на всё готовую. Он шел, твердо ступая пыльными сапогами.

    - Отдай мой кизяк!

    А дьякон наскакивал на него:

    - Отдай мой сундук!

    - Навоз мой верни!

    - Матерно благословение вороти!

    К ним сбежались дьякона и псаломщики, ухватили их за руки, благочинный что-то кричал, и кричал о. Леонид, и суетился рыжий батюшка. Кончилось тем, что пришлось удалить сына из комнаты, и дьякон тотчас остыл. Ему долго объясняли, что здесь собрались

   по владыкину распоряжению для испытания низших членов клира в писании. Дьякон моргал глазами и грустно улыбался. Когда же благочинный задал ему

   вопрос:

    - Кто предал Иисуса Христа-а?

   Дьякон горячо заговорил:

   - Я лысый человек, ваше высокоблагословение.

    - Ну, так что-о-о же?

    У дьякона выступили слезы.

    - Мне шестьдесят шесть лет, ваше высокоблагословение !

    Благочинный совсем рассердился.

    - Я спрашиваю-ю: кто предал Иисуса Христа-а?

    - Иерусалимский сундук, ваше высокоблагословение... матерно наследство... прошу принять меры! Все суды прошел, ваше высокоблагословение... где правда? Двена-а-дцать лет...

    На него махнули рукой.

    Наступила торжественная минута для Макара Иваныча.

    - Павловский дьякон Коловоротов!

    Он чинно, не спеша, вышел к столу. Повернулся, помолился на образ, затем поклонился сидящим за столом каждому в отдельности. Вынул свои круглые очки, почему то дунул на них, оседлал ими нос и воззрился на благочинного.

    - Готов, во имя Господне!

    Всё это было сделано чинно и торжественно. Духовные даже переглянулись: вот, дескать, наконец нашли мудреца, с которым будет легко. Благочинный сделал рыжему батюшке знак вопрошать. Рыжий батюшка не спросил, а выпалил:

    - Что значит выражение: Троица-Единица?

   Дьякон посмотрел с сомнением.

   - Троица?

    - Да, Троица-Единица.

   Дьякон подумал.

    - Троицу-то я знаю, - задумчиво и медленно проговорил он.

   - Ну?

    - Это Саваоф, и Сын его Христос, и еще Дух Снятый. А Единицы не знаю... Бог ее ведает, что это такое! - добавил он со скромной наивностью.

    Духовные опять переглянулись и улыбнулись. Рыжий батюшка опять спросил:

    - Сколько в православной церкви таинств?

   Дьякон склонил голову и подумал.

    - Сколько их, в точности не скажу, а пересчитать могу.

    - Считайте.

    Дьякон поднял руку и, загибая пальцы, перечислял:

    - Крестины, похороны, бракоповенчание... обедня, вечерня, всенощное бдение... и сошествие на землю Господа нашего Иисуса Христа.

   Он опустил руку.

    - Итого семь.

    Благочинный развел руками и хлопнул себя ими; о. Леонид сделал жест негодования, а серый батюшка внезапно ожил и затрясся от смеха.

    Дьякон поправил очки и с наивностью спросил:

    - Ништо, ошибся... во имя Божие?

    - Почему же, - грубовато спросил о. Леонид, - сошествие вы считаете за таинство?

    - Непонятно сие уму человеческому.

    - А разве вознесение понятнее? Или, например, сошествие во ад? Может быть, и это таинства?

   На это дьякон ответил уже с уверенностью:

   - Нет.

    - Да почему же?

    - Вознестись то легче, ибо и всякая душа человека по преставлении возносится- в обители райский... или во ад спускается с помощью муринов. А как Господь батюшка в плоть облекся, - непонятно... таинство!

    Благочинный нашел, что вопросы задаются не по разумению вопрошаемого, и сам потянул из себя длинную ленту вопроса:

    - На чем пла-а-вал... да-а... плава-а-л Господь на-а-ш... Иисус Христос по озер-у Гснисаретскому-у?

    Дьякон слегка закрыл глаза, представил себе реку, шнырящия по ней суда, и ответил без промедления:

    - На пароходе!

    Ответ был такой неожиданный, что собрание не выдержало, не выдержали дьякона и псаломщики, поднялся общий хохот. Но дьякон нисколько не смутился и весело оглянулся:

    - Вот и хорошо, развеселил... во славу Божию!

   Смех был продолжительный, а потом рыжий батюшка сказал:

    - Помилуйте, о. дьякон, разве ж тогда были пароходы?!

    Дьякон сокрушенно развел руками, как бы снимая с себя всякую ответственность.

    - Пароходы, - строго сказал черный священник, - суть изобретение прошлого века. В те же времена люди плавали попросту, на кораблеце.

    Дьякон обрадовался.

    - Вот верно. А попросту-то и лучше!

   Тут серый батюшка, стирая платком с глаз слезы, выдавленные смехом, заговорил могильным голосом, не шевеля губами:

    - А дьякон-то мне нравится. А сем-ка я вопрошу его.

    -Вопрошайте, о. Виталий.

    -Ответь-ка, дьякон: апостолов знаешь?

    -Как же не знать-то...

    -А в чем их призвание и чем они занимались?

   На это дьякон ответил немедленно:

   - По специальности.

   - Какой? - воззрился рыжий батюшка.

   - Фома столяр был.

   - Откуда это ты знаешь?

   - Индейскому царю дворец строил. А Петр рыбак был. А кои, может, портными и сапожниками были, неизвестно. Знаю только, что все люди простые и неученые, но чистые сердцем своим.

   -Не то-о, - наморщился благочинный.

   И уныло потянул свою ленту:

   - Не то-о-о... тут спра-а-шиваю-т... да-а... почему апостолы-ы... да-а, апостолы-ы... называются апо-о-о-остолами-и?

   Дьякон задумался.

   - По специальности, - повторил он неуверенно.

   - Ка-ко-о-й?

   Дьякон чувствовал, что взмок, и первый раз опустил голову. Но тут взгляд его упал под стол, и ему мелькнула блестящая мысль. Он продолжал смотреть под стол и ухмылялся.

   - Что-о-о же молчи-и-шь? - уныло говорил благочинный.

   - Да вот на сапожки ваши смотрю. Заплаточки-то плохо приспособлены...

   Благочинный увел ногу под рясу и сердито насторожился.

   - А тебе что-о?

   Да ведь я же, - радостно сказал дьякон, - мастер! В городе у меня, восемь лет назад на Николаевской улице собственная лавка была. Я на губернаторшу раз полусапожки делал.. с выкрутасами. Не говоря уж о господах военных и купечестве, на соборного протоиерея Виноградского, покойничка, царство ему небесное, обувь шил… а ножка-то у него деликатная с мозолью! Так он, бывало, наденет и скажет: мерси, чадо мое! На владыку только не шил, доселе скорблю...

   И дьякон лукаво подмигнул.

   _ Хотите, ваше высокоблагословение, я из этих-то сапожков вам атанде с канифолью сделаю?

   Благочинный смотрел во все глаза и даже как бы растопырился.

   - Что-о? Что-о?

   - За первый сорт обсоюжу!

   Благочинный нерешительно вывел ногу из под рясы и взглянул на сапог.

   - А разве еще мо-о-жно-о?

   - Товар издали вижу... опоек добрый. Ежели гамбургские союзки наложить, еще век проносите.

   Дьякон поднял палец.

   - Во славу Божию!

   Благочинный стал медленно расцветать улыбкой; рот его открывался, как бы на шарнирах, и оттуда полился медленный, басовитый, отрывистый смех:

   - Хха...хха...хха1

   И все духовные за столом смеялись, и почему-то посматривали на свои ноги. Серый батюшка совершенно ожил, как бы воскрес из мертвых, весь дергался и трепыхался на своем стуле и уже рукой смахивал с глаз слезы. Рыжий батюшка как бы сыпал горошком, и

   сурово улыбался даже о. Леонид. А благочинный все отрывисто гудел:

   - Хха...хха...хха!!

    Он перестал даже напоминать механическую куклу, и речь его оживлась.

    -Постой, постой… чудак дьякон! На вопрос-то отвечай: почему апостолы-ы называются апо-о-столами?

    Дьякон опять лукаво подмигнул.

   -Да я уже сказал: по специальности. Вот я сапоги умею шить… а дьякон, Богу служу. И они служили Богу.

    -Как?

    Дьякон развёл руками.

    -А я уж этого не знаю. Кои может, священниками были, кои дьячками. Думаю только, что Павел у них непременно архиереем был, потому - писал очень много; доселе его письма по церквам читают, вроде, как бы резолюции: чтобы жена мужа боялась… и пподобное, что во славу Божию!

   Благочинный уже стал напоминать иерихонскую трубу;

   - Хха...хха... дово-о-льно... хорошо-о!

   Встал и кричал:

   - Перерыв! Перерыв!

   И махал рукою на дьяконов и псаломщиков, чтобы они уходили. Дьякон пошел было за другими, но благочинный сказал ему:

   - А ты... того-о... оста-а-нься-я!

   Духовные окружили дьякона и повели в столовую, где в облаках табачного дыма он увидел множество духовных персон, смутно рисовавшихся, а у стены большой стол, сплошь уставленный винами и закусками. И когда благочинный, с любезностью автомата, проводил дьякона сквозь толпу к столу, дорогу им, как огромная тень, загородил невероятной вышины свяшенник и, воззривши на дьякона с высоты своей, загудел, как громадный шмель, слегка покачиваясь:

   - Кого вижду?! Да неужто ж... Макар!

   Макару Иванычу пришлось по козлиному задрать голову кверху, чтобы разглядеть, кто говорит. И он в волнении и в радости прокричал тоже как-то по козлиному:

   Переверзев! Боже мой!

   Переверзев широко разбросал руки, задевая соседей.

   -Приди, почеломкаемся, Купало!

   Дьякон тоже разбросал свои маленькие ручки, но пройти ему было трудно, так ка по замечанию кого-то из присутсвующих, на колокольню можно всходить только по лестнице. Так стояли они некоторое время и смотрели друг на друга растроганно, а вокруг них грудилась толпа. Наконец, колокольня соблаговолила согнуться в три погибели, и дьякона обдало запахами всевозможных вин и закусок. На минуту он как бы исчез в массе жестких кудрей и в вихре объятия, даже приподнявшего его с пола. Объятия раскрылись и колокольня выпрямилась, оставив Макара Иваныча слегка помятым и как бы во все места контуженным. Потирая бока, он говорил радостно:

   - Откуда? Откуда? И иерей... во славу Божию?

   - По чину Мельхиседекову, Купало!

   - Да как же? Когда? Почему?

   Переверзев махнул рукой, точно зацепил что-то с потолка и бросил на пол.

   - Все, брат, пропилеи прошел... вот и допропилеился!

   Вокруг хохотали, а Переверзев гудел:

   - Выпьем... как в прежние времена, когда во Иордани купался.

   И Переверзев взял дьякона под руку и повлек его к столу, как повар петуха на. заклание. Их окружили, и дьякон сделался центром внимания: ему предлагали то одну бутылку, то другую, и каждый хотел ему налить.

   Но дьякон твердо сказал:

   - Нет. Я владыке обещал не пить!

   И торжественно поднял руку.

   - Я своему слову хозяин... во славу Божию!

   И тут же ему пришлось объяснять, как это произошло, как он купался во Иордани, и как из сапожников попал в дьякона. И слушать это было так весело, что комната наполнилась хохотом и гамом, и облака дыма волновались. В рассказ дьякона впутывался Переверзев и уверял, что дьякон в одну прорубь нырнул, а в другую вынырнул. Дьякон оспаривал это, а Переверзев стал клясться и божиться, что он сам видел. Тогда дьякон вышел из затруднения, сказавши, что Переверзев был тогда в таком состоянии, что всё видел в двойном количестве. Переверзев впал в задумчивость и с высоты своей прогудел:

    - А возможно...

    Где-то, сквозь шум, слышался тягучий басок благочинного:

    - Ве-е-ра-а!

    - Ты что, Иван Петрович?

    - Поди-и-ка сюда-а... я тебе восьмое-е чудо све-е-та покажу-у!

    - Сейчас, Иван Петрович, - я пельмени доделываю.

   Серый батюшка отвел дьякона в сторонку и объяснил ему, что сапоги ему нужны особенные, почти круглые, совсем без фасона, ибо ноги его страждут, и им нужен покой.

    Дьякон ответил уверенно:

    - Кареты сделаю.

    - А то-то... съумеешь ли?

    - Не извольте беспокоиться... не сапоги будут, а владыкины покои!

    Серый батюшка от удовольствия опять стал извлекать из живота смех. Дьякон почесал в затылке, посмотрел на него искоса и осмелился:

    - Задаточек бы...

    Серый батюшка мгновенно как бы опять превратился в покойника. Лицо его вытянулось и застыло, он закрыл глаза и произнес откуда-то из глубины могильным голосом:

    - Сколько?

    - Да сами посчитайте: головки стоят три семьдесят, а получше и дороже,-объяснял дьякон профессиональным тоном, - ну, там подошва... поднаряд нужно, гвозди, то, се. Рублей пять надо бы...

    Постояв в виде мумии, серый батюшка медленно открыл глаза.

    - Рупь!

   - Да помилуйте... что же на рупь сделаешь?

   Серый батюшка опять закрыл глаза, на некоторое время умер и глухо произнес могильным голосом:

   - Два1

   Но тут дьякона как бы ветром унесло в другую сторону: Переверзев подхватил его под руку и, подобно духу бури, увлек его в укромный уголок. Серый батюшка еще раз повторил могильным голосом:

    - Два?

    Но, раскрыв глаза, увидал перед собой пустое место, и некоторое время стоял в недоумении. Переверзев же в это время в углу таинственно говорил:

    - Гляди!

   И выставил из-под рясы столпообразную ногу в широчайших шароварах, показывая сапог, сплошь состоявший как бы из ран, плохо забинтованных полуоторвавшимися заплатками.

   - Можешь?

   Дьякон впал в недоумение, и посоветовал сделать новые; но Переверзев на это сказал, что приход у него бедный, и больше двух рублей он на это дело ассигновать не может. И говорил еще, что сапоги ему нужны только для параду, а дома он, ради экономии, босиком ходит, дьякон же, по старой их дружбе, должен услужить ему.

    - Помнишь, как я тебя из проруби-то вытаскивал? А два рубля хоть сейчас получи.

   - Ну, - сказал дьякон, - давай... из остатков товара такие латки налажу... на прием к архиерею идти не стыдно.

    - Хорошо сделаешь?

    - Как генерал-лейтенанту!

    Дьякон в ту же минуту поднялся в воздух и некоторое время как бы носился и погибал в жестких кустарниках и пролетал по винным погребкам, где ему в самое ухо как бы ревела буря:

   - Ведь, я тебя люблю, Купало!

   Наконец, весь измятый, он опустился на землю, а Переверзев гудел ему:

    - Сейчас и сапоги сниму.

   - А как же вы...

    - А я калоши надену.

    Серый батюшка уж опять вертелся возле и говорил своим мертвым голосом:

    - Три!

    Но дьякона уже стали брать нарасхват. Батюшки один за другим тянули к себе дьякона, совещались с ним то публично, то отведя в уголок. Один жаловался на тесноту в подъеме, другой на какие-то "всеместные нажатия". Не успел и опомниться дьякон, как у него уже были кучи заказов, приглашений приехать, чтобы и семейство обшить, а в карманах зазвучало серебро и злато в таком обилии, что дьякон уже не закрывал рта в веселой улыбке, и напоминал человека весьма подвыпившего. Где-то достали газетный лист и ножницы; дьякон нарезал тонких полосок, набил ими карман и принялся снимать мерки. Черный священник тоже отвлек дьякона в угол и говорил, что он тайком ходит на охоту и нужны ему к сапогам длинные голенища. Но он рядился так, что измучил дьякона, прибавлял пол гривеннику, по двугривенному, так что дьякон взмок. И всё-таки из-за рубля разошлись. Потом все потянулись к столу и принялись выпивать с шутками и прибаутками.

   Дьякон тоже осмелился. Он давно уже посматривал на сардинки, и поднявши одну на вилку, понес ее ко рту... но враз остановился, медленно положил ее обратно, взял остатки газетного листа, свернул его пакетиком и, лукаво мигнув духовным, снова подцепил сардинку.

   - Не прегрешу?

    - На дорогу, что ли, дьякон, запасаешь?

    - Нет, я... дьяконице... она у меня...

   Слова его потонули в веселом шуме.

   - Клади, клади еще...

    - Бери!

    - Вот язык копченый...

   Переверзев совал ему балыка.

    - Прячь... благочинный-то богатый!

   У дьякона образовался большой пакет, и он совал его в карман, радостно улыбаясь.

    - Старуха-то будет рада... во славу Божию!

   В это время вышла и матушка. Она была толстая, румяная, веселая, с черными глазами, а лицо у нее чуточку в муке.

   - Рекоменду-у-ую, - тянул благочинный, - вот на-а-ш духовный - мастер са-а-пожных де-л!

   - Рада, рада, - любезно говорила попадья, пожимая дьякону руку, - оставайтесь с нами пельменей откушать... сейчас вот, как экзамены они кончат.

    - Нет, спасибо, не могу.

    - Остава-а-йся-я, - гудел благочинный.

    - Нет, - упрямился дьякон, - мне к старухе надо... она у меня скушливая. Вот покупки сделаю, во имя Господне... и домой. Батюшка, - обернулся он, - скоро поедем?

    - Да как управитесь, о. дьякон.

   И дьякон наотрез отказался от пельменей. Тогда матушка сказала, что она сейчас сварит ему хоть тарелочку, и побежала в кухню, и скоро вернулась с дымящейся тарелкой пельменей. Дьякон уселся с ними в уголок к столу, чинно и скромно кушал их, прислушиваясь к шуму, наполнявшему комнату, а сам думал, что хорошо бы пельмени-то захватить дьяконице, да не довезешь их, и тут же решил расспросить матушку о способе их приготовления, чтобы самому приготовить дьяконице и тем поразить и порадовать ее. И думал он также о том, что вот как хорошо всё устроилось: теперь он доктора, обязательно самого доктора, пригласит и на ямских его доставит! И он запускал руку в карманы, нащупывал там деньги и радостно шептал с набитым пельменями ртом:

   - Господь-то... в самую точку шепнул!

   Между тем шум в комнате начал принимать характер всеобщего спора, и даже как бы ссоры. Повод подал рыжий батюшка, который где-то конфиденциально беседовал с черным священником об экзаменах, находя их совершенно для низшего причта ненужными и даже

   смешными. На это о. Леонид возражал, что низшие члены клира суть солдаты церковной армии, и должны в совершенстве знать весь церковный, как он выражался, артикул, экзамены же подвигнут их к его изучению.

   Отсюда разговор перешел каким-то образом к войне; священники стали прислушиваться и вставлять свои замечания, причем Переверзев прогудел какую-то еретическую мысль.

   И тут-то воспалился спор. Шаркая по комнате огромными калошами, Переверзев гудел, как гигантский шмель.

   - Коли, руби, выворачивай кишки... а для чего же в колокола-то трезвонить?

   Ему стали шумно возражать, а серый батюшка почему-то принял эти слова за личное оскорбление, так как он служил когда-то полковым священником. Он опять стал напоминать человека внезапно воскресшего, причем и руки, и ноги, и живот заходили у него как-то в отдельности; он выбросился петухом на середину комнаты, встал перед Переверзевым, задрал кверху голову и принялся выкрикивать в высоту, где перед ним сквозь табачный дымок маячила как бы голова Голиафа.

   - Не по Господню ли повелению истреблены амаликитяне, филистимляне, аммонитяне...

   И он перечислял ряд имен, давно исчезнувших с земли. А голова всё маячила над ним, и как бы два огненных фонаря смотрели на него сверху. И вот вверху там как бы загудела труба на самых низких нотах.

   - Да ведь то было... до Христа! А Христос чему учил?!

   Серый батюшка продолжал что-то яростно кричать, но его перебил черный священник. Он заговорил сурово, строго, раздельно, словно рубил что-то очень твердое:

   - Это верно, что Христос сказал: несть эллин, несть иудей... сиречь в. церкви Божией. Но ведь воюют- то не церкви, а государства!

    Переверзев гудел:

   - А если государства-то христианские? Как же они, проливши кровь, одного и того же Христа за победу колоколами-то благодарят?

   Серый батюшка всё прыгал перед ним, как веселый покойник, потрясал и руками, и животом, и кричал как бы откуда-то из подполья, не шевеля губами:

   - Ведь воюют-то народы из-за правды... как же им за торжество правды Бога-то не благодарить? Правильно говорю я или неправильно?

   Он оборачивался ко всем, мелькая, как серая ракета.

   - Правильно или нет?

   Духовные шумным хором говорили:

    - Правильно! Совершенно правильно!

   И благочинный тягуче подтвердил:

   - Пра-авильно-о, о. Витали-и-й!

   Но какой-то козлиный голосок сквозь шум кратко произнес:

   - Неправильно!

    Все обернулись, и вдали, в углу за столом, увидали дьякона. Откушав пельменей, он скромно утирал платком усы и лукаво подмигивал:

   - Простите меня простеца, а только это по-моему... во имя Господне... неправильно.

    - Молодчина, Макар, - радостно загудел Переверзев, - а ну-ка обнаружь свою правильность.

   Все к дьякону придвинулись и с интересом ждали, а серый батюшка очутился впереди и смотрел на дьякона с таким выражением, словно говорил:

   - А ты мне, дьякон нравишься...

   Дьякон чинно начал, нисколько не смущаясь обилием чиноначалия.

   Дерутся люди Божий потому, что они искони драчуны и забияки. А Христос-то-батюшка приходил мирить их. Сказано было, когда он родился: в человецех мир и благоволение... В стары-те годы, в молодые, я тоже был большой драчун и забияка номер первый. Бывало, как придет зима, да станет лед настоящий, и пойдут городские войной на слобожан. Слободка-то на той стороне, город-то на этой... народу уймища, стоят с обеих сторон, а посреди пустое место. Тут тебе руготня, тут тебе смешки да насмешки. Слободские кричат: - "колокольню съели, архиереем закусили". А городские точно на скрипках пилять - "сало-мышка-кошкодер, бар-рабанна шку-у-ра"! Уж либо те, либо другие не стерпят, да и ну друг на друга стеной. И впереди от слободских-то бондарь Вавило идет, первый боец, человек тушный и рыжий, не идет, а валится, прет, как бык, и глаза навыкат, красные, и дышет с хрипотой, и ревет, как змей-горыныч: - бей! И по глазам видать: ничего человек не видит, не в себе человек, только кулачищами машет... и перед ним - улица. И так пройдет скрозь, и назад пойдет, переулки делает... ползет позади него народ, и кровь свою снегом оттирает. А по нему-то удары, как по перине, звучат, назад отскакивают. И был от нас, городских, на него аппанент, золотых дел мастер Крюков, покойничек теперь, царство небесное. Жилистый был человек, как из стальных канатов свитый, по нему-то удары гудом-гудели, а он хоть бы што! Кричим бывало: - заступай, Миколаич!.. Вот и прет Миколаич, руки длинны, до колен, чуть сутуловат, а коленки как-то врозь, точно крадется. Да тигром метнет! Взревут оба. Тот медведем навалится. Этот зайцем шмыгнет, да волком набросится. А тот, как слон, тупотит! Этот змеей обовьется, сожмет, да бросит, да отвалится... а тот только, как дуб от бури, покрутится, да шарахнется, да и придавит... а уж этот, гляди, на нем верхом сидит, да по затылку спрынцует. А тот, как лошадь ломовая, лягнет, да стряхнет его... и опять друг перед дружкой стоят, только почесываются, - начинай сначала. Так бывало и разойдутся, ни тот ни другой верху не возьмут, а уж другие с ними и не тягаются. Вот и случилась раз беда. Повздорил Крюков с городовым, мордобойно повздорил, и чуть его не прикончил. И засадили раба Божия. Приходит воскресенье, бою начинаться, а предводителя нашего нет! В разброде народ-то, волнуется, а слободских прет сила несметная: знали они про Крюкова-то, и удумали расшибить нас. Забоялся наш народ; а я тогда воитель был, и взяла меня ажно злоба и тоска. Взобрался я на плечи к приятелю, портному Семену Иванычу, да и ну кричать:

   -Городские люди православные! Неуж свое место выдадим на поруганье... вали, ребята, на врага, Бог за нас!

   С плеч-то долой, да вперед бегу, а за мною вал валит, с криком, с ревом, да толкнулись, да пошла стукатень... гляжу, а прямехонько на меня Вавило прет, кулачищами машет, улицу раскладывает, глазищи красны, ничего не видят. Взыграло во мне сердце... Эх, думаю, во имя Бога и святых Его! Согнулся, да скоком на него, да с разбегу головой в брюхо... только охнул человек, об лед ударился, да тут же и размяк: лежит, как куча мяса, не шелохнется, только брюхом тяжело водит. Слободски-то увидали, да и расстроились, а наши на них, да и ну гнать... разбили, расшибли, а одного человека и на смерть разуважили. Вавило же в те поры захворал, и долго животом маялся. А меня совесть взяла: что ж, думаю, из-за чего это всё? И так пошло мне смущение дале да боле, размышлять я стал... и вижу: втуне людие злобу плодят, неведомо с чего, только-што на разных берегах живут, да удальством своим бахвалятся. И жалко мне Вавилу-то. В тоску я впал... пить зачал. И вот напало раз на меня в таком-то виде мечтание сонное: будто приходит ко мне святой, - какой святой не ведаю, а будто лицом на меня похож, вот словно в зеркало смотрюсь... а вокруг головы сияние. И смотрит он будто на меня, и плачет, горько-прегорько плачет, а ни слова не говорит... и сгинул. Прогнулся я, подхватился, да бегом в слободку к Вавиле, да в ноги ему пал, плачу, а сам кричу:

    - Прости! Прости! Согрешил перед тобою!

   А он к стенке отвернулся... с тем я и ушел. Да месяца через два поправился он, ходить зачал, и встречается раз со мной на толчке, посмотрел так жутко да страшно, да вдруг подходит и в пояс кланяется.

    - Прости и ты меня!

   И пошел.

   А я догоняю.

    - Вавило, - говорю, - что ж ты тогда-то не простил?

    Взглянул он на меня красными глазищами, хрипит:

    - Ко мне во сне святой приходил, на тебя лицом схож... после тебя-то.

    Да и зашагал от меня, точно вол попер. Да вдруг опять обернулся, да ко мне, и на глазах вижу слезы, обнял он меня.

    - Впрям прости, - говорит, - с чего мы враги? Дурость в нас говорит... а ведь мы о Христе братья!

   Так мы и помирились, во славу Божию.

   Дьякон смолк. А потом лукаво подмигнул.

    - Вот и рассудите: что приятнее, и в чем правильность состоит!

    Среди духовных поднялся веселый шум и смех, раздались возгласы, что дьякон-то рассудил правильно.

   Серый батюшка во время рассказа несколько раз умирал и опять воскресал, а теперь совсем воскрес и кричал могильным голосом, не шевеля губами:

   -А верно! А ты умный, дьякон!

   Переверзев же пришел в неистовый восторг, кричал, что "наша взяла", сбросил с ног калоши и, к ужасу благочинного, принялся швырять их в потолок; потом бросился к дьякону, подобно льву рыкающему... и дьякон взвился куда-то под облака, носился в неведомых пространствах, когда же очутился снова на земле, поспешил, под шумок, к выходу.

   Уж близился сероватый вечер. Нужно было торопиться, и дьякон быстро зашагал к базару, и в знакомой лавке долго выбирал товары: головки, подошвы, гвозди, колодки, шила, дратвы, клей и много других необходимых предметов, и потом долго и отчаянно рядился. А когда вышел из лавки, уж и заря потухла, и смутно рисовались люди, там и сям еще торговавшиеся у ларей и прилавков. Да и людей было уж мало, - только в одном месте базара, в тесном проходе меж лавок, грудилась толпа с неистовым криком, почти ревом, волновалась, как бы расплывалась и опять сливалась. Дьякону показалось, что там кого-то бьют: но он отнесся к этому спокойно и, по пути, с громадным узлом подмышкой, направляясь к доктору, приостановился и взглянул через головы толпы. Поднимались руки

   и на кого-то опускались, и сначала дьякон не мог рассмотреть, - на кого, но вдруг перед ним мелькнуло знакомое черное лицо на миг огненный глаз обжег его.

    И дьякон принялся вопить:

    - Не троньте его ребята!.. Это мурин! Перекрестите его, он рассыпится.

   -- Кто-то рядом сказал:

    - Это коновал он у мужика лошадь уморил.

   Но дьякон вопил:

   -Это бес! Я знаю его!

   Коновал метнул из-под черных век на него такой багрово-пламенный взгляд, что дьякон в испуге перекрестился и забормотал:

    -Чур-чур-меня! Рассыпься, во имя Божие! В тот же момент коновал сделал такой отчаянный жест своими черными руками, что мужики разлетелись в стороны. Он бросился на них, расшиб, разметал их, и в три огромных прыжка ускочил в переулок. Туда с гамом бросились, но его уже нигде не было.

    - Я говорил: бес - возбужденно кричал дьякон, - видите, видите, он сквозь землю провалился. Он у меня чуть дьяконицу не погубил... да спасибо, что я хитрый, только курицей отделался...

    Мужики благодарили дьякона и говорили, что в другой раз они уж будут знать, пусть им этот оборотень не попадается: они его так перекрестят, что уж он обязательно рассыпится.

    Дьякон шел по темной улице и бормотал.

    - Хорошо, что тогда Господь дьяконице-то шепнул... здорового я дал бы маху!

    Достигши цели своих тайных стремлений, - широкой, новой с иголочки, земской больницы, - дьякон с душевным трепетом и даже с благоговением вошел на крыльцо, ступая на носки сапог, увидел блестящую дощечку на двери, надел свои круглые очки и с трудом разобрал надпись: "земский доктор Валерьян Павлович Чижов".

    - Чижов? Чижов? - задумался он, - что это за Чижов? Знакомое что-то...

    Посмотрел, нет ли звонка, нашел его и позвонил. Долго не отзывались, а потом вышла прислуга и сказала, что доктор сейчас не принимает. Но дьякон настаивал, приводил всякие резоны и говорил, что духовную персону доктор должен принять. Прислуге это показалось убедительным; она провела дьякона в темную приемную и пошла с докладом. Дьякон остался в темноте, со своим узелком подмышкой, скромно стоял и думал, что его теперь уже не выкурят отсюда иначе, как с доктором, потому что его к этому сам Господь привел. А в соседней комнате смутно слышался чей-то недовольный мужской голос, а потом смех.

   - Какая персона? - спрашивал голос, - что за персона?

   - Духовная-с... они так сказали.

    - Ха-ха-ха!.. персона, значит? Ну, дай туда свет, взглянем на персону.

    Прислуга внесла лампу, поставила на стол. Сейчас же вышел и доктор:

    - Что угодно? С кем имею честь?

    - Дьякон я, дьякон... во славу Божию. К вашей милости с покорнейшей просьбой.

   Дьякон поклонился чинно в пояс и принялся пространно рассказывать про старуху и про то, что он не верит в старухины речи, будто у ней душа на кончике света держится, а что во всем воля Божия, а воля Божия его сюда и привела.

   - Воля Божия? - поднял доктор брови.

   Это был упитанный толстяк, еще молодой, с лицом бритым, очень довольным и веселым: когда он смеялся, его щеки превращались в яблоки.

    - Ну, уж нет, о. дьякон, - звучно и сочно рассмеялся он, на эту удочку вы меня не подденете!

   -А меня воля Божия заставляет здесь остаться: у меня больница на руках, мне за сорок верст скакать некогда.

   Дьякон пришел в ужас.

    - Как же так... во имя Божие!

    - Привезите сюда.

    - Можно ли такого болящего с места тревожить... ведь я вам объяснял!

   - А сам я не могу.

    И доктор сделал серьезное лицо.

    - Чем еще могу служить?

    Дьякон в смущении опустил голову, посмотрел куда-то вниз, под ноги доктору, и вдруг расцвел улыбкой во всё лицо.

    - Так не поедете?

    - Честью заверяю вас, о. дьякон, не могу за сорок верст тащиться... у меня больница на руках... прием. А вы чего смеетесь?

    Дьякон еще более расцвел:

    - А позволю себе спросить вас, Валерьян Павлович, вы не в нашем городе учились?

    - Да, - сказал доктор, немного удивившись.

    - А вы не Павла Миколаича Чижова сынок?

    - Да, его...

    - А не знавали ли вы на главной улице, на Николаевской, сапожника одного, Макаром Иванычем звать?

    - Нет, - пожал плечами доктор, всё более приходя в недоумение: - был там в городе какой-то мастер, очень искусный, говорят, на отца шил, и на меня... помню только, что он... вот вроде вас, такой же маленький, и фамилию даже помню.

    - Какую-с?

    - Коловоротов.

    Дьякон зарделся и положил себе руку на грудь.

    - Он!

    - Кто?

    - Это я и есть Коловоротов!

   Доктор смотрел во все глаза. А дьякон поднял руку вверх.

    - Валерьян Павлович! Спасите дьяконицу... Всемогущим Богом клянусь: такие вам сапоги сделаю, во имя Господне, - во век не износите!

    Доктор всплеснул руками и принялся хохотать. Он упал в изнеможении на стул, и еще долго хохотал, дом слез, а потом принялся кричать в другую комнату:

    - Душенька!

    - Ну, что тебе, дружок? - лениво отозвался женский голос. - У тебя там что-то весело?

    - Поди скорей, Душенька!

    Ленивой походкой вышла женщина с книгой в руках, полная, красивая, но с лицом очень ленивым: и улыбнулась она лениво, и точно каждую минуту готова была упасть от изнеможения.

    Доктор всё хохотал и, указывая на дьякона, кричал:

    - Хочешь, сей человек тебе духовные ботинки сделает?

    Женщина взглянула, лениво приподняла брови, а дьякон гордо сказал:

    - Могу и ботинки!

    - Ха-ха-ха! - раскатывался доктор, - вот так одиссеи в русском отечестве приключаются! Помнишь, ты как-то говорила, что уж никто тебе такие полусапожки не сделает, как шил сапожник Коловоротов, когда ты была девочкой?

    - Ну?

    - Вот! Вот... он сам перед тобой!

   Женщина взглянула, удивилась, а потом вдруг оживилась и обрадовалась.

    - В самом деле?

    - Могу! - хвалился дьякон, - я всё могу! Всё сделаю. Полусапожки желаете? Полусапожки смастерю всему свету на удивленье! Венские туфли? Парижский шик? Всё могу... с канифолью! Только пусть Валерьян Павлыч к моей дьяконице съездит!

    Женщина просительно взглянула на доктора.

   -Дружок...

   - Поеду, - хохотал доктор, - разумеется поеду! Непременно! Завтра же явлюсь! После приема тотчас отправлюсь... ха-ха-ха!

    И доктор продолжал хохотать. А дьякон достал круглые очки, оседлал ими нос, вынул из кармана пук бумаги и, с чинно-деловитым видом указав женщине на стул, опустился на колени.

    - Позвольте мерочку снять!

   ...Вернувшись домой, батюшка с дьяконом узнали очень важную для них новость: умер Масленников. Дьякон тотчас принялся за работу, и всю ночь шил сапоги, а утром, перед похоронами, настоял, чтобы их надели на покойника. Родные было противились, но дьякон строго сказал:

    - Мне их смерть заказала... а ей Господь повелел.

    И Масленникова, в новых сапогах, заказанных смертью, хоронили очень торжественно, как покойника знатного и богатого. Торжество было в деревне небывалое: дьякон смастерил даже что-то вроде траурной колесницы, на которой и везли колыхающийся черный гроб, сначала к церкви, а потом на кладбище... был заказан и сорокоуст, как мечтал когда-то дьякон.

    Между тем доктор приехал в тот же день: осмотрел, выслушал, выстукал и увез дьяконицу с собой.

    Она вернулась через два месяца, по первопутку, и еще опиралась на костыли, но уже смотрела, по выражению дьякона, огурчиком. По сему случаю дьякон устроил великий пир: созвал соседей, пригласил батюшку с матушкой, а на пиру даже выпил от радости

   церковного вина, и расхвастался.

    - Старуха, а старуха! Вот видишь... я и смерть перехитрил!

    Дьяконица взглянула на дьякона.

    - Во всем свете, - сказала она растроганно и тихо, - нет умнее моего дьякона...

   Дьякон смотрел гордо.